Участок огорода, примыкавший к улице, обычно засаживался картофелем, однако там развивалась лишь обильная ботва, а клубни не завязывались, хотя на других участках огорода картофель давал хорошие урожаи. Здесь же из года в год буйствовала бесполезная растительность: сильные стебли поднимались высоко над землей, переплетаясь верхушками, усеянными белыми гроздьями соцветий. Бурьяна между свившимися кустами не было, разве что на свободных пятачках земли расстилалась березка, а затем вскарабкивалась по картофельной ботве на самый верх и подставляла солнцу свои розоватые граммофончики.
Но хозяева упорно высаживали здесь картофель, а зачем — непонятно. Почему нельзя было посадить, например, фасоль, раз уж грунт непременно отдавал предпочтение развитию надземной части растений?
Мне всегда хотелось забраться на эти грядки, особенно в жаркие дни, не без оснований полагая, что там, под ботвой, прохладно и хорошо. А когда шел дождь разлапистые картофельные листья, расположившиеся каскадом друг над другом, стойко встречали удары очумелых капель, издавая при этом нечто вроде крика, наполненного восторгом и азартом сопротивления.
В Дивгороде дожди шли не такие как везде. Так я полагала. Дело было не в том, что на землю выпадало много осадков, даже не в том, что зачастую вместо капель они изливались более крупными порциями, до сир пор остающимися без названия. Особенность дивгородских дождей состояла в другом: эти безымянные порции падали друг за дружкой безлакунно, словно небо и землю связывали невидимые нити, по которым и устремлялась вода. Казалось, стоит потянуть за одну из них и в руках окажется целое облако, хлюпающее и брызгающее дождем.
Дожди я встречала восторженнее, чем их встречал соседский картофель. Соответственно и мой восторг выражался в несколько более эксцентричных формах. Я надевала купальник, брала мыло и шампунь, выходила на открытое пространство (зачастую это была середина двора) и купалась под струями, словно под душем. Ух, как мне это нравилось! Энергично массируя голову, я взбивала горы пены на волосах и мыла их, пока они не начинали скрипеть от чистоты и обезжиренности. Коже доставалось еще больше, и в конце купания она горела от растираний, все мышцы давали о себе знать, потому что просто мыться мне было скучно. Мытье я сочетала с прыжками и бегом, с наклонами и поднятием тяжестей (предпочитая пятикилограммовые гантели). Это было зрелище, что надо. Я отлично разбиралась в дождях, знала их нрав и повадки, могла прогнозировать их поведение, естественно, для того чтобы удобнее пользоваться ими.
В отличие от других, у которых стояли заборы или их заменял ряд декоративных деревьев, наша усадьба была огорожена кустами желтой акации, подстригаемыми папой с регулярностью раз в год — осенью. К середине лета эта изгородь значительно увеличивалась в высоту, но это не скрывало меня от любопытных глаз, до которых мне дела не было.
Жители нашей улицы — забобонистые! — вначале посматривали на меня с осуждением и негодованием, а потом привыкли и стали посматривать с тревогой — простудится. Но со временем смирились и вообще перестали реагировать. Правда, подражать никто не осмеливался. Зато в жаркие дни все женщины стали ходить в своих дворах в купальниках, даже откровенные старушки. А купаться под дождем? Нет, тут нужен был особый кураж. Но, кроме меня и Людмилы, детей отчаянного возраста на улице не было, и куражиться было некому.
Так и получилось, что купающаяся под дождем я стала местной приметой теплых летних дождей. Если меня не видели, то спрашивали:
— Низа уехала, что ли?
Однажды пустился очередной проливной дождичек, который по моим прогнозам должен был продлиться не менее полчаса. Верная себе, я уже вышла на середину двора, поставила там видавший виды самодельный табурет, на котором разложила шампуни, мыло, мочалки, массажные щетки и все такое, когда услышала всполошенный крик Людмилиной бабки, бабушки Федоры.
— Куда? Кыш домой! Домой говорю! А чтоб тебя дождь намочил. И-и-и! Ой! Ой! — визжала она так, как визжит всякий, кому за шиворот внезапно — и запно тоже! — попадает вода.
Бабушка Федора не знала о моих купаниях под дождем, и стала жертвой этого незнания. Все могло обойтись, если бы она не кричала так громко.
Кого это она домой загоняет? — озадачилась я и вышла на улицу из-за своей акациевой ширмы.
— Свят-свят-свят! — отшатнулась бабушка Федора, увидев меня в купальнике.
— Что случилось? — по инерции спросила я, хотя все уже поняла и тут же, без паузы, пошла в наступление: — Куда это вы нашу Лалу загоняете?
Бабушка не ждала разоблачений и растерялась. Откуда ей было ведать, что эта пестрая курица есть какая-то там особенная Лала?
— Га? Ваша? Так она в моей картошке цыплят вывела.
— Картошка ваша, а Лала и цыплята — наши.
Лала, наша умная курочка, впервые снесла и высидела кладку, выбрав под гнездо эти бесполезные картофельные заросли на чужом огороде. Не удивляйтесь, что ей это удалось, ведь в те годы колорадского жука в наших краях и в помине не было. Мы даже в страшных снах о нем не слышали. Так что посадки картофеля не страдали от внимания людей — росли себе в первозданной неприкосновенности от прополки до прополки, которых за сезон производилось не более двух, да и те были до начала ее цветения, до того, как ботва, развившись, сама уже заглушала сорняки.
Лала игнорировала поползновения бабки-душечки загнать ее в свой курятник. Она упорно держала курс на свой двор, а потревоженные дождем цыплята — желтые комочки на быстрых ножках — семенили за ней с проворством, которого у бабушки Федоры давно не случалось. Увидев и услышав меня, наша ручная курочка почувствовала поддержку и пошла на агрессора в атаку. Она начала взлетать высоко над землей, громко кричать и пытаться выклевать бабушкины глаза.
— Кыш, кыш, зараза! Низка, убери свою дрессированную курицу, иначе я за себя не ручаюсь.
— Лала, Лала! — позвала я, и пернатое чудо заспешило домой, увлекая за собой мокренький желтый вихрь.
Когда она, успокоившись, стоически переходила дорогу под натиском низвергающейся воды, я насчитала в ее выводке двенадцать движущихся комочков.
— А что, если это не все цыплята? — я бросилась на грядки искать гнездо, в котором могли погибнуть не вылупившиеся птенцы.
— Куда? Картошку потопчешь! Чтоб тебе пусто было, бесстыдница, — поливала меня бабушка сверху.
— От вашей картошки пользы, как от козла молока. Только молоденьких курочек в обман вводит. Развели тут дебри.
Гнездо было устроено в самой середине разлапистого картофельного куста, густо перевитого березкой и молоденькой, набирающей силу повиликой. Лала наносила туда сухих веточек и устлала его своим пухом, земля вокруг гнезда была усеяна осколками скорлупы. Целых яиц в гнезде не оказалось.
— Да им уже дня два-три, — миролюбиво сказала подошедшая бабушка Федора. — Надо же! Я такого еще не видела.
— Чем же она их кормила?
— А ничем.
— Что было бы, если б дождь не пошел?
— Подождала бы ваша Лала, когда окрепнет последний птенец, и привела бы домой.
— А вы ее к себе хотели загнать, — с укоризной напомнила я.
— Так кто ж ее разберет под дождем, — оправдывалась бабушка. — Слышу, пищат, и она, наседка, кудахчет. Зовет их, значит. Что, думаю, такое? Когда вот оно что оказалось.
Лала у нас была непростой курочкой.
***
Лала у нас была не простой курочкой, и вполне заслужила иметь отдельное имя... Ее почти белая головка, ну, может быть, чуть желтоватая, переходила в пышную яркую шейку стройной формы. Дальше ее оперение наливалось более густым цветом и к хвосту становилось уже просто огненным. Сам хвост и кончики крыльев венчались иссиня-черными блестящими перьями.
Лала появилась на свет у наседки, хоть и отличающейся упорством и добросовестностью, но очень мелкой, маленькой. Под ней еле-еле поместился десяток яиц, из которых добрая половина захолонула, а из второй половины вылупившихся цыплят выжила только Лала. Остальные пропали, потому что наседка не могла их обогреть, пристроив под своими крыльями. Делать нечего, и молодая мама водила Лалу, которую мы тогда еще Лалой не называли. Водила до той поры, пока они не сравнялись по величине. Но Лала просто была крупной, по сути же оставалась еще цыпленком, то есть ребенком, привязанным к своей миниатюрной мамочке.