— А что делает ваша героиня?
— По правде сказать, это второстепенная роль. Но ведь маленьких ролей не бывает. Бывают плохие актеры…
— Разумеется. И она погибает?
— Да. Хотя расстрел решили не показывать. Это уже столько раз было, и всем надоело.
«Пожалуй… Если только тут уместно слово «надоело»… Значит, расстрела нет. Что же есть?»
— В последней сцене она в камере накануне казни. Пишет письмо.
— Письмо? Кому?
— Соратникам, подпольщикам, конечно.
«Совсем не «конечно», совсем…»
— Кто же мог передать такое письмо?
— Наверно, кто-нибудь из охранников. У них там всевозможные типы служили. Подкупила какого-нибудь подонка…
Лаврентьев вспомнил, как опустил листок с письмом в карман мундира. Письмо к отцу, а не к подпольщикам…
Он постарался погасить воспоминания.
Важно, что картина о Шумове, о взрыве. А это был подвиг. Настоящий. О нем нужно рассказывать.
— Кто же играет главного героя?
Она назвала известного актера.
— Любопытно.
— Ну вот, и на вас действует магия имени. А внешние данные? Разве он похож на смельчака?
Тут она была не права. Во внешности Шумова не было ничего героического. У него было простое, грустноватое лицо человека, которому нечасто приходится смеяться. Кроме того, ему уже стукнуло сорок, а в то время сорокалетние выглядели постарше нынешних, что все еще числятся да и сами себя неизвестно почему принимают за молодых. И даже теперь, когда Лаврентьев был на полтора десятка лег старше погибшего Шумова, тот не вспоминался ему молодым, а тем более лихим и отважным. Он был иным, был человеком долга, а это совсем другое, это не так-то просто читается на лице. Однако известный актер, непохожий на смельчака, мог раскрыть то, что не бросается в глаза, и Лаврентьеву выбор показался удачным. Но он не стал спорить с девушкой. Он чувствовал усталость и понимал, что волнения только начинаются.
Лаврентьев взглянул на часы:
— Подлетаем, кажется.
Она выглянула в солнечное пространство.
— Какая красота! Небо чистенькое, без облачка. И море уже видно. Ой, люблю море…
Запоздавшая бортпроводница, далеко не юная, но со следами былой плакатной привлекательности, появилась в проходе с подносом…
Заходя на посадку, самолет накренился, и Лаврентьев увидел внизу край зеленоватого моря и белые высокие здания на берегу. Меньше всего эта нарядная картинка в пластмассовой рамке иллюминатора была похожа на то, что хранилось в его памяти… Потом все заторопились к выходу, нарушая положенный порядок, попутчица-актриса проскочила вперед, а Лаврентьев оказался на высокой площадке трапа почти последним. Отсюда он оглядел летное поле с большими, кажущимися на земле неповоротливыми воздушными машинами, стеклянную стену аэровокзала с мигающим циферблатом современных часов, ярко окрашенные автопоезда, развозящие пассажиров, и испытал недоумение человека, опасающегося, что он ошибся адресом.
Пройдя через центральный зал, со схемой воздушных рейсов, выполненной в виде большого мозаичного панно, в верхней части которого были изображены олени, а внизу, на юге, верблюды, Лаврентьев вышел на площадь и по пути к стоянке такси еще раз увидел актрису. Она стояла возле микроавтобуса с эмблемой киностудии на дверце.
Было жарко. Однако здесь, за городом, в пропитанный запахом машин воздух еще примешивались и сухой аромат нераспаханной вокруг аэропорта степи, и свежесть близкого моря. Они как бы доносились из прошлого, вселяя надежду, что не все подвластно быстротекущему времени, так усердно поработавшему в этом обновленном городе.
Таксист, разбитной южанин, одной рукой придерживая баранку, а другой ловко орудуя сигаретой и спичками, покосился на Лаврентьева и, заметив, как смотрит тот в окно, заговорил обрадованно:
— Приезжего сразу видно… Ну как дорожка наша? — спросил он, кивая на широкое шоссе, по которому машина катилась легко и свободно. — Весной закончили. Теперь благодать, а раньше что было!… Асфальтик узенький, выбоина на выбоине… Не представляете!
Нет, асфальтированную дорогу с выбоинами Лаврентьев здесь не представлял. Он помнил булыжник, деревянные столбы и давно не беленные мазанки. А теперь они мчались по ровному бетону между рядами стройных стальных мачт с сигарообразными светильниками. Не было и хат под соломой. На их месте расположились модерновые сооружения, построенные и раскрашенные каждое на свой манер: «База отдыха «Чайка», «Пионерский лагерь «Салют», «Водник», «Изумруд», «Солнечная»…
— Зона отдыха, — с удовольствием пояснил шофер.
За пестрыми заборчиками бронзовые люди играли в волейбол, пили пиво, нежились в гамаках и шезлонгах.
— Впервые у нас?
— Нет. Во время войны довелось.
Шофер присвистнул:
— Давненько. Освобождали?
— Отступал.
Точнее он ответить не мог.
— Ну, тогда вам вдвойне приятно смотреть. Не зря кровь проливали. Я-то помоложе. Только развалины чуть-чуть помню. А потом как начали строить! Да увидите…
И он свернул на незнакомую Лаврентьеву дорогу, тоже удобную, широкую, пересекавшую скопление уже построенных и строящихся жилых домов. Среди этих похожих друг на друга зданий Лаврентьев потерял ориентировку и с трудом представлял, откуда подъедут они к гостинице, где для него был заказан номер и которая, как он знал, находилась в центре.
Последний дом микрорайона мелькнул справа, и машина вырвалась на обширное, еще не застроенное пространство. Таким оно показалось Лаврентьеву в первые секунды, но он тут же понял, что пространство это не пустырь, дожидающийся команды на застройку, а нечто организованное рядом сооружений, которые он воспринял сначала по отдельности и лишь потом объединил в целое, в ансамбль, спускавшийся слева от шоссе в воронкообразную обширную котловину, некогда естественную, а теперь заметно подправленную человеческими руками — склоны были заботливо одеты ярким непривычным для сухого юга дерном, по краю их опоясывали ровные ряды недавно высаженных деревьев. И из-за этих деревьев вдруг вырвалась, ударила в глаза Лаврентьеву огромная скульптура, поднявшаяся со дна котловины. Три бетонные, грубо обработанные фигуры серыми глыбами застыли там в предсмертной муке: солдат вскидывал над головой обмотанные колючей проволокой руки, сраженный, лежал старик, и женщина прижимала к груди поникшего ребенка.
— Остановите, — попросил Лаврентьев.
— А тут и стоянка специальная есть, — охотно согласился шофер. — Многие интересуются. В прошлом году открыли. К годовщине…
И он притормозил на площадке, над которой возвышался указатель: «Мемориал «Злодейская балка» — 400 метров».
Видимо, стоянку сознательно расположили в отдалении, чтобы люди подходили к этому скорбному месту пешком; и Лаврентьев тоже пошел пешком. Впереди спешила туристская группа с экскурсоводом, приехавшая в красном автобусе с большими зеркальными стеклами; рядом шумливые дети норовили вырваться из рук родителей, чтобы пробежаться по спускающейся под гору дорожке; пожилые иностранцы бродили с фотоаппаратами и кинокамерами, выбирая удобные точки для съемок. Но Лаврентьев не замечал неизбежной суеты. Он смотрел вперед, пытаясь узнать это страшное, некогда так знакомое ему место. Дорога вывела его к приземистому строению, облицованному черным гранитом. Строение, стилизованное под блиндаж или бункер, было маленьким музеем, откуда начинался осмотр мемориала. Но, только подойдя к музею, Лаврентьев наконец понял; музей стоял на месте салотопки, старого, дореволюционной еще постройки, ветхого здания, вынесенного в свое время далеко за город, чтобы не беспокоить жителей вонью вывариваемого сала. В этой бывшей салотопке размещалось постоянное подразделение зондеркоманды, потому что со времени первой большой акции немецкие власти сочли балку подходящей для дальнейших ликвидации. В свободное время солдаты зондеркоманды пили — им полагалась дополнительная норма — и всегда находились во взвинченном, искусственно подогретом состоянии. Злобно бросаясь к прибывающим машинам, они вытаскивали людей с руганью и били их, прежде чем начать стрелять. Особенно охотно тащили женщин, срывая платья, хотя насиловать и даже снимать нижнее белье запрещалось — ведь здесь завершалась политического значения работа…