— Толком говори, Васин!

— Какие все стали нервные! Война только-только начинается, а мы уже нервишки поразмотали. Что с нами дальше будет?

Васин запустил руку за пазуху, вытащил оттуда чуть покоробившийся кусок бересты.

— Читайте!

— Так, значит, лежат? Зачем же ты поднял, чудило? Кто тебя просил?

— Читайте, вам говорят! — гаркнул Васин. Кузя взял листовку из рук пограничника и медленно, по складам, прочитал вслух:

— "Смерть фашистским захватчикам! Партизанский отряд "Удар по врагу".

Вот ведь что, оказывается, происходит! Люди не выпустили оружия из рук — собираются в лесу по двое, по трое, становятся отрядами…

Воодушевленные этим, решили во что бы то ни стало сегодня же повторить операцию с тросом.

На шоссе от зари до зари несли патрульную службу немецкие бронемашины. Пришлось действовать со всеми предосторожностями. В темноте натянули трос, стали дожидаться рассвета. Как только немного рассвело, вышли из засады проверить, хорошо ли все сделано. Тут же последовал мощный пулеметный удар: на обочине, тщательно замаскированный ветками, всю ночь стоял броневик.

Пули зацокали по асфальту. Ребята кинулись прочь с дороги, но не врассыпную, что было бы самым правильным, а все скопом, па крутой песчаный взгорок, будто их никогда ничему не учили… А пули, конечно, за ними — по тому же взгорку. Добежали бойцы до гребня, повалились наземь. Оглянулись из-за укрытия, видят — распят Васин на песке, как на кресте. Руки в стороны, из зажатых кулаков песок струйками льется. Гимнастерка уже черная от крови, а немецкий пулемет все надрывается.

Потом все стихло. Броневик бесшумно тронулся с места. Кузя, Слободкин и Кастерин из всех автоматов открыли огонь по колесам быстро удалявшейся машины. Но она так и ушла невредимой.

Оттащили Васина в лес. Думали, ранен только, придет в себя. Но как ни хлопотали над ним, Васин не подавал никаких признаков жизни.

— Глупо все как получилось! — сокрушенно развел руками Кастерин. — С того света вроде выбрались, своих повстречали — и вот поди ж ты… Сами, конечно, виноваты — подставились.

— Сами, — согласился Кузя. — Простить себе не могу.

— А ты-то тут при чем? — спросил Кастерин.

— Он у нас за старшего, — пояснил Слободкин.

— А… Тут все хороши. Раззявы, — в сердцах махнул рукой Кузя.

Целый день они были под впечатлением тяжелой утраты. Что бы ни делали, о чем бы ни говорили, мысль все время возвращалась к Васину, к тому, как нелепо он погиб.

Даже еще одно новое пополнение, с которым наутро вернулся Кузя из разведки, не сразу подняло сникшее настроение. А привел с собой Кузя не кого-нибудь — двух бойцов с голубыми петлицами! И не откуда-нибудь — из родной парашютной бригады!

Они рассказали Кузе и Слободкину, что произошло после того первого ночного боя в лесу, как развивались дальше события. Сражение с немецким десантом было выиграно. Вражеские парашютисты были рассеяны, перебиты, взяты в плен. От пленных узнали планы немецкого командования. Эти ценнейшие сведения передали в округ. Получили приказ: всем выходить на излучину Днепра.

Эти двое, которых привел Кузя, "подметали", как они выразились, последние крохи: прочесывали леса, извещая парашютистов о месте сбора.

— На ловца, как говорится, и зверь бежит, — сказал один из них. — Ну, вам все ясно? Мы дальше потопали.

— Зверь, говоришь? — переспросил Слободкин, оглядев товарищей, и впервые заметил, что вид у всех действительно был самый что ни на есть зверский: обросли, обтрепались, исхудали. Особенно нелепо выглядел Кузя. Борода у него вообще росла не по дням, по часам, а тут вдруг поперла невероятными клочьями.

— Фотографа не хватает, — сказала Инна. — Остался бы на память поясной портрет.

Что-то было грустное в этой шутке. Или Инна немного влюбилась в Кузю и чувствовала, что надвигается расставанье, или просто обстановка действовала?

А расставанье в самом деле приближалось. Вот выйдут к излучине Днепра, предстанут пред светлые очи начальства, получат благодарность за то, что в лесу времени зря не теряли, а еще скорей нагоняй за то, что так медленно собирались, — и айда на переформировку, переэкипировку и прочее "пере" куда-нибудь за тридевять земель от этих уже ставших родными мест.

Инну тоже где-то поджидали перемены. Вот-вот отыщется ее медсанбат или объявится новый, которому она позарез необходима будет, который без нее и в войну вступить по-настоящему еще не решился.

Но все-таки, что бы ни случилось, они все вместе долго еще будут вспоминать свою лесную жизнь, полную невзгод и лишений, но в то же время и прекрасную: ведь именно здесь, в белорусском дремучем лесу, в белорусских болотах, учились они бить врага, презирать опасность и смерть, подстерегавшую на каждом шагу.

— Верно я говорю, Кузя? — спросил Слободкин.

— Про что?

— Про лес, про болото.

— Верно. И все-таки обидно. В своем краю, в своей стране идем по лесам, крадемся, как воры, хоронимся света белого, с голоду подыхаем, собственный ремень изжевать готовы. Не обидно разве?

— Обидно. И все же смерть идет по пятам за ним, не за нами.

— Смерть — она дура, потаскуха, можно сказать, за кем угодно увяжется.

— Это тоже верно, И все-таки — УМХН.

— УМХН? Что за штука?

— Штука простая очень, но ценная, без нее мы накроемся быстро. УМХН У Меня Хорошее Настроение. Это когда мы еще ребятами были, в игру такую играли — зашифровывали интересные мысли. Кто кого перехитрит.

— А зачем? — спросил Кузя. — Если мысли хорошие, для чего их зашифровывать? Глупость какая-то.

— Нет, не глупость. Бывают вещи хорошие, например любовь, а говорить про нее не принято как-то. Мало ли кто что подумает! Вот мы ребусами и шпарили.

— Не знаю, не знаю. К нашему положению это, во всяком случае, не подходит. Детство есть детство, война есть война.

Кузя не склонен был сегодня шутить. Он вдруг начал терять вкус к улыбке. Это что-нибудь да значило. Слободкин посмотрел на него внимательно и поразился: глаза выцвели, стали из голубых серыми, холодными, злыми.

— Кузя, что с тобой? Ты не рад, что ли? Мы же скоро к своим выходим.

— Что к своим выходим, хорошо. А все остальное…

— Что остальное?

— Далеко слишком немец пропер.

— Насколько пропер, столько ему и обратно топать.

— Это точно. Но до той поры мы еще нахлебаемся. Я не о себе, ты не думай. Мне маму жалко. Я когда в Москву ездил, мало с ней побыл. А ведь старенькая, плохая совсем.

— Моя тоже, как ты знаешь, не моложе твоей, но я ведь молчу.

Как ни старался Слободкин отвлечь Кузю от мрачных мыслей, тот твердил свое: "Старенькая…"

Что мог сказать Слободкин ему на это? Люди вообще быстро старятся, особенно матери, особенно на войне. Слободкин вспомнил, как увидел мать после первой в жизни полугодовой разлуки и обмер — десятки новых, незнакомых ему раньше морщинок разветвились по ее лицу, "Мама, — хотел крикнуть он, — что с тобой? Ты болела?" Но сказал другое: "А ты не изменилась совсем. Молодчина…"

Долго проговорили они в тот раз с Кузей. Мрачные, приунывшие, они не смогли уснуть почти всю ночь, хотя решено было спать перед дальней нелегкой дорогой.

Слободкин дал себе слово больше не приставать к Кузе с нелепыми ребусами и сокращениями. В самом деле, детство прошло, кануло в вечность, зачем все это?

А утром Кузя подошел к Слободкину, наклонился к самому уху, сказал тихо, заговорщически, но совершенно отчетливо:

— А все-таки УМХН! Ты прав, Слобода. Слободкин обрадованно переспросил:

— УМХН?…

— Ну конечно. К своим же идем! Скоро крылышки у нас опять отрастут. Совсем другое дело будет.

Никогда еще они не рвались так к прыжкам с парашютом, как сейчас. Там, в самолете, с парашютом за спиной, они чувствовали себя сильными, непобедимыми, грозными для любого врага.

"Скорей, скорей к излучине Днепра, к своим, к самолетам!" поторапливали они самих себя и Кастерина. "Медицину" торопить не надо было — и без того ходко шагала.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: