Коллекционер эти оклады «ризами» называет. Сначала грустил, но — потом вынужден был согласиться. Доски-то некоторые себе забирал, оценивал... Что-то шептал себе под нос, и вид его выражал довольство безграничное. А иные, те, что новые, отбрасывал в сторону. А зря — они Канатопову казались более достойными внимания, такую продать легче и подороже можно — краски вон какие яркие.
Не то что у этих, выцветших, темных, одни оклады и есть только, или, как там говорят, — эти «ризы».
Он одну даже узнал — у матери такая висела, в красном углу, только у матери-то была новенькая, блестящая, улыбчивая, а эта — смотрит на него мрачно, исподлобья и с жалостью непонятной. Так на него мать смотрела, когда он шалил. И все к иконе этой обращалась — с просьбой вразумить, вырастить, сохранить! Только — и ее не сохранили. Умерла от чахотки.
Отец ее пережил всего на год. Все это время был не в себе, как говаривал потом дядюшка. Так и ушел вслед за матерью, молчаливый, задумчивый, а сына оставил на попечение дядюшки. Жизнь его изменилась. Не то чтобы стала веселее, но — дядюшка был человеком неверующим, веселым, увлеченным политикой.
«Да почему я вспоминаю все это? — очнулся Канатопов. — Что со мной происходит? Уже все быльем поросло. Мальчишки того нет. И не вернется он никогда».
И — снова не выдержал — посмотрел на юного монашка, на мальчишку, которого тоже — скоро не будет.
В монастырь они рано утром приехали — еще затемно. Пока ехали лесом, случилось страшное событие — хоть и зима стояла, а откуда ни возьмись медведь-шатун взялся. То, что волки выли — этого Канатопов ожидал, про здешних волков наслышан был еще в детстве — родился-то он неподалеку... Медведь же вроде спать должен был, да вот — вышла огромная зверюга, злая, опасная, голодная... Спутник его аж побелел — что с него, франта столичного, взять, но — Канатопов не растерялся, достал ружьецо, прицелился... Стрелять-то он мастер всегда был. Рухнул этот медведь, тогда франтишка слез, решил поближе чудовище рассмотреть.
Пришлось и Канатопову — а зря... Какая-то странность с ним случилась — сердце вздрогнуло от жалости — в медвежьих глазах боль застыла, как у человека, и — как будто этот медведь в небо смотрел, виновато так, словно дело важное не выполнил. «Не остановил, — подумалось Канатопову, и он сам мысли этой удивился, — не остановил их мишка...»
— А ведь придумали же — монастырь в таком месте построить, — выдохнул его спутник. — Страшно тут. И место — для человека не подходящее...
Точно в ответ где-то далеко, там, где было село, — залаяли собаки, точно — зарыдали навзрыд, а потом перешел лай в вой. Жутко, по коже мурашки... Канатопов едва удержался, чтобы не показать виду, усмехнулся, сплюнул, но — от хитро прищуренных глаз коллекционера страх скрыть не удалось.
— Вот и вы, бесстрашный красный командир, боитесь, — заметил он. — Впрочем — не ведомого, не видного простыми взглядами, а — лишь смутно ощущаемого в самом деле стоит опасаться. Или вы — ни во что не верите?
— Нет, не верю...
— Зря. Знаете историю Линкольна? «Я находился в Белом доме, — рассказывал Линкольн. — Вокруг стояла мертвая тишина. Слышались только чьи-то сдавленные всхлипывания. Я встал с постели и спустился вниз. Тихие рыдания не смолкли, но нигде не было видно ни души. Пока я переходил из одного пустынного зала в другой, печальные звуки сопровождали меня. Помещения были залиты ярким светом. Каждый предмет в них был мне знаком. Но куда подевались люди, которых, судя по всему, постигло какое-то страшное горе? Я был изумлен и встревожен. Что все это могло означать? Преисполнившись решимости узнать, в чем дело, я миновал залы и добрался наконец до Восточной комнаты. Здесь меня ожидал неприятный сюрприз. Прямо передо мной на катафалке возлежал труп, облаченный в погребальные одежды, а вокруг выстроились солдаты военного караула. Тут же стояли гражданские: одни просто глядели на тело (лицо мертвеца было закрыто), другие плакали.
— В Белом доме кто-то умер? — спросил я у одного из солдат.
— Погиб президент, — ответил тот. — Он пал от пули убийцы.
Толпа вновь разразилась рыданиями, и от этого я проснулся. В ту ночь я больше заснуть не смог. С тех пор это видение преследует меня постоянно». Вот такая история. И в самом деле — сон оказался в руку. Так что — я не стал бы относиться к знакам судьбы так легкомысленно.
— Если хотите вернуться, то возвращайтесь, у меня дела, — проворчал Канатопов.
— Да ни в коем случае, — рассмеялся спутник, показывая ряд ровных, великолепных зубов. — Просто я думаю, нам следует быть осторожнее с тем, что мы понять не можем. Знаете, как у баснописца:
Пождем, —
Юпитер рек, — а если не смирятся,
И в буйстве прекоснят, бессмертных не боясь,
Они от дел своих казнятся[1] .
Он улыбнулся. Улыбка страннейшим образом портила его лицо — глаза суживались и становились холодными и пустыми. И смеялся он странно, по-бабьи как-то, мелко, высоким голосом.
— Что ж вы сами тогда не задумываетесь, — проворчал Канатопов. — Или — с вас другой спрос?
— Тут вы совершенно правы. С нас спрос другой. Мы знаем, против кого идем и зачем. А вот вы... не знаете. Впрочем, вам и не следует знать...
Тьма камней, туча стрел от войск богомятежных,
Но с тысячью смертей, и злых, и неизбежных,
На собственные их обрушились главы[2] .
Хотел ему тогда возразить Канатопов, что он реакционных поэтов не читает, потому как безбожник, но удержался. Только плечами пожал — не вступать же сейчас в споры.
Да и в самом деле, пришло в голову монастырь выстроить — лес, а потом — болота, и снова чаща, и только в самой глубине — куда нога человеческая ране не ступала, построили монастырь. Ходили легенды, что до того, как построили его, — было тут смутно и страшно, житья от лихих людей не было, и — вроде как даже нечисть стала появляться, а вот — как построили, так все и успокоилось потихонечку. И — самое странное было то, что раньше-то тут в основном не было людей богатых, почва была плохая, урожая не было. После — как подменили, земля стала плодородная, источники появились, и — тогда кто-то сказал, что за выстроенный монастырь явил им Господь милость свою, так и стали все его, монастырь этот, Милостивым называть.
В этом самом Милостивом монастыре монахов было немного, а теперь, говорят, совсем почти не осталось — часть под расход пустили, в самые первые годы советской власти, а та часть, что уцелела чудом, — с голоду помирали. И никакой Бог их не спасал. Начались тут и голод, и разруха. Те сельчане, которые сюда хаживали подкормить монахов, сами с голоду теперь умирали и уезжали отсюда.
Место стало совсем пустынным.
Так что — не рассчитывал Канатопов встретить тут живых. Ан нет, остались двое. И ведь — один старик совсем, немощный с виду, да этот мальчишка.
Старик стоял гордо, руки морщинистые за четки уцепились, как за соломинку, он перебирал эти бусины, и губы его шевелились. А мальчишка — этот к груди икону прижал, и тоже тихо то ли разговаривал, то ли напевал.
Их во двор вывели, хотели связать — да старик проговорил, глядя на Канатопова своими выцветшими серыми глазами, странно так, вроде и не презирал он Канатопова, и не ненавидел — а Канатопову нехорошо стало, униженно:
— Мы не сбежим. Нам бежать от диких зверей тут некуда.
И улыбнулся одними губами, глаза оставались серьезными.
Почему ему показалось, что не волков и медведей старик имеет в виду и даже не хмурых красноармейцев, которые иконы собирали по приказанию этого франта из Москвы, а — их двоих? Его, Канатопова, и коллекционера?
Он ничего не сказал, только подумал — вот гнида, а говорить не стал. Чего с мертвецами разговаривать — пять минут этому монаху осталось или чуть больше, и — все, конец.