Этьен вновь, как в Кастельфранко, когда он дружил с Бруно, ощущал душевную неловкость оттого, что не может платить Марьяни и Лючетти полной откровенностью в ответ на их искреннее, чистосердечное прямодушие. Оба друга чувствовали это, и каждый по–своему огорчался. Оба не верили тому, что Кертнер — богатый коммерсант, который лишь симпатизировал революции и давал деньги на антифашистскую работу, чем, по мнению Особого трибунала, принес ущерб национальным интересам Италии.

Лючетти схож характером с Бруно, он прощал другу скрытность, понимал, что тот прибегает к ней не по доброй воле. А Марьяни обижался на Кертнера и не скрывал этого.

— Сколько времени мы вместе, но никогда я не чувствовал себя равным с тобой, — сказал Марьяни однажды.

Как можно было уберечь Марьяни от обиды? Что Этьен мог сделать?

Всем, всем, всем, что у него было, делился Этьен с Лючетти и с Марьяни, так же как в свое время с Бруно, а не делился, не мог делиться только своим прошлым.

Когда много лет назад ему предложили работать в военной разведке, он счел для себя возможным посоветоваться с ближайшим другом, старым коммунистом, с кем вместе прошел гражданскую войну, с Яковом Никитичем Старостиным.

Но после того как Маневич стал Этьеном, он и с Яковом Никитичем не имел права быть откровенным до конца.

100

Яков Никитич Старостин слыл на заводе лучшим мастером по медницкому делу, но чаще ему приходилось теперь иметь дело с алюминием.

Еще летом завод срочно эвакуировали из Москвы в Поволжье. Но недолго царила тишина в опустевших цехах. Первыми нарушили безмолвие пожилые мастеровые, из числа тех, кого не эвакуировали заодно с ценным заводским оборудованием. Ветераны воскресили те старые станки, которые кто–то счел недостаточно ценными, чтобы увезти в тыл. «Одна у нас судьба», — невесело подумал Яков Никитич.

Он хорошо помнит первую бомбежку Москвы. Ровно через месяц после начала войны, в ночь на 22 июля, в 22 часа 07 минут в Москве впервые объявили воздушную тревогу. И только в 3 часа 33 минуты утра прозвучал отбой.

С тех пор черная радиотарелка в цехе не выключалась. Яков Никитич уже насчитал сотню воздушных тревог.

Перед тем как объявлялась тревога, случались заминки, и голос диктора осекался — это городскую радиосеть отключали от трансляции на всю страну. Да и самим немецким налетчикам нечего сообщать, что в Москве объявлена воздушная тревога.

Яков Никитич выходил на заводской двор и вглядывался в тревожное небо. Мощные прожекторы голубыми мечами неутомимо рассекали небо на куски. Огненным забором встречали врага зенитные батареи.

В конце лета на окраину Москвы, по старому заводскому адресу, начали свозить самолеты, искалеченные в воздушных боях. В алюминиевых останках находили нужные запасные части, детали.

Однажды привезли самолет, на котором дерзкий летчик пошел на таран обрубил своим пропеллером хвост «юнкерсу–88». Такому бы самолету место в музее, но сейчас не до сантиментов, айда в ремонт!

Мастера врачевали израненные фюзеляжи, перебитые крылья, бессильные моторы. И самолеты обретали, казалось, утраченное навсегда волшебное умение летать. Воскресает мотор, живая дрожь охватывает «ястребок», ему невмоготу оставаться в стенах цеха, он выруливает на летное поле, он рвется в воздух. Увы, все ближе и ближе лететь ему с завода до линии фронта.

Яков Никитич нес все тяготы, какие выпали рабочему человеку в прифронтовой Москве, — работал до изнеможения, дежурил на крыше в часы воздушной тревоги и обучал ремеслу подручных, совсем зеленых юнцов. Как стремительно повзрослели вчерашние мальчишки! Не последнюю роль играли в пожарной дружине заядлые «голубятники», озорные крышелазы. Они стали сторожами и старожилами цеховых крыш.

Прорех в крыше все больше, суровая зима все настойчивее стучалась в ворота, и работать, ютиться в цехе становилось все труднее. Дежурные жгли костры.

Накануне Октябрьской годовщины Якову Никитичу, члену заводского парткома, доверительно сообщили, что в случае благоприятной, то есть скверной, пасмурной, погоды на Красной площади состоится парад войск. Пригласительные билеты будут в этом случае доставлены на рассвете. Подготовка к параду ведется втайне. Площадь начнут украшать только глубокой ночью. Парад начнется на два часа раньше, чем бывало до войны, в восемь утра, пока не рассеялся туман.

Несколько раз той ночью и на рассвете Яков Никитич выходил из цеха и с тревогой вглядывался в низкое, серое небо. Погода явно нелетная, да еще идет на «улучшение»: снег все пуще, и небо сделалось цвета шинельного сукна.

Уже много лет Яков Никитич не видел праздничных парадов. На трибунах как–то обходились без мастера по медницкому делу, и он ничуть не обижался. В последний раз билет на Красную площадь принес лет десять назад Лева Маневич. Он маршировал в тот Первомай как слушатель Военно–воздушной академии имени Жуковского. Маневич предупредил — он в первой колонне, в третьем ряду, посередке, чуть ближе к правому флангу. Но Яков Никитич не узнал его в тесном строю, не различил знакомых черт лица. Мелькали, мелькали фуражки с голубыми околышами и воротнички с голубыми петлицами…

В половине шестого утра прикатил райкомовский «газик», нарочный привез пригласительные билеты для заслуженных заводских товарищей. Лежал там, в парткоме, и билет, на котором черной тушью каллиграфически было выведено: «Яков Никитич Старостин».

Он знал, что сегодня в параде примет участие сводный рабочий полк. Промаршируют и народные ополченцы с их завода. Правда, вооружены красногвардейцы 41–го года неважнецки: винтовки вперемежку с карабинами, автоматов никому не досталось, зато всем выданы никчемные противогазы. Да и вид у рабочих не слишком молодцеватый, непарадный. Но кто им поставит в упрек плохую выправку? Разве их вина, что не хватило времени на строевые занятия? В полк записались и совсем пожилые люди, незавидного здоровья, а маршировать они учились, когда осколки уже начали свистеть москвичам в уши.

Еще Яков Никитич знал, что сводный рабочий полк после парада уйдет на фронт, так бывало и в годы гражданской войны. И одна из верных примет того, что путь с Красной площади лежал не в казарму, а на позиции, заплечные солдатские мешки; их приказано взять всем ополченцам.

Якову Никитичу очень хотелось пойти на Красную площадь.

Он знал, что парад будет принимать Буденный, что с речью выступит Сталин.

Но перед тем, в ясный морозный день 5 ноября, где–то на дальних подступах к Москве разыгрался воздушный бой, и тягач приволок к ним в цех «ястребок», искореженный осколками. Летчики не уходили с завода, помогали ремонтировать машину, счет шел буквально на часы.

Яков Никитич горестно вздохнул и отказался от билета на Красную площадь.

Утро и весь праздничный день Старостин клал заплаты на крылья и фюзеляж, возвращал к жизни омертвленный «ястребок». Парад давно закончился, замолкла радиопередача, а старик все еще колдовал, мудрил, мастерил.

К вечеру «ястребок» расправил крылья. Яков Никитич мог бы теперь уйти домой, на Бакунинскую улицу, но не тянуло в остуженные комнаты, в одиночество, и он остался в цехе. Работницы варили общественную кашу из подгоревших зерен пшеницы (бомба угодила в соседний элеватор), а летчики, помогавшие при ремонте, пожертвовали для нужд цеховой общественности флягу со спиртом.

Война разбросала самых близких Старостину людей. Дочь Рая с детьми недавно эвакуировалась. Надежда Дмитриевна и Таня Маневич где–то в Ставрополе. И давным–давно нет никаких известий о Леве.

Жив ли он, знает ли о трагических событиях этого года, представляет ли себе, как выглядит прифронтовая Москва — затемненная, продрогшая на ледяных ветрах ранней зимы, давно не слышавшая детских голосов и звонкого смеха, подтянутая, настороженная, одетая в солдатскую шинель, готовая к смертному бою?

101

Когда ртутный столбик подымается выше цифры 40, каждый добавочный градус ощущается во всей своей знойной и беспощадной силе.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: