Едва дирижер появляется за пультом, раздаются аплодисменты. Он поворачивается к залу и озабоченно раскланивается. Этьену из шестого ряда виден его безукоризненный пробор; волосы приглажены и блестят.

Но вот дирижер подымает свою державную, магическую палочку, касаясь кончика ее пальцами левой руки, словно одной рукой не удержать…

Только что он в первый раз взмахнул палочкой, а Этьен уже всецело в его власти. В памяти оживают полузабытые строчки: уже померкла ясность взора, и скрипка под смычок легла, и злая воля дирижера по арфам ветер пронесла… Чьи стихи? И почему — злая воля? Скорее — добрая воля. Все–таки: чьи строчки? Спросить в антракте у Ингрид? Бессмысленно. Она подолгу декламирует Гейне и Рильке, но в русской поэзии — ни бум–бум…

Этьен заметил вокруг себя несколько лиц, примелькавшихся с начала сезона. Боязливо скосил глаза влево и увидел перекормленную белесую девицу; она, как обычно, сидит через два кресла от него в пятом ряду. Стал ждать, когда девица начнет шуршать программкой или примется за свои конфеты, упакованные в хрустящие бумажки, а сверх того еще и в фольгу, черт бы побрал эту завертку, эту конфету и эту девицу фламандского обличья! Справа сидит старушенция с глазами на мокром месте; в чувствительных сценах она начинает подозрительно хлюпать носом. А с симпатичным старичком, по–видимому из бывших певцов, Этьен даже раскланивается. Старичок слушает самозабвенно и страдает от одиночества. После верхней ноты, виртуозно взятой певцом, старичок безмолвно повертывается к Этьену, и тот понимающе кивает.

Этьен сидит, сложив руки на груди, и, когда ему невтерпеж поделиться своими восторгами, тоже находит безмолвное понимание у этого симпатичного старичка.

Этьен очень любит «Бал–маскарад», но недоволен певцом, который поет партию графа Ричарда Варвика. Может, потому так раздражал посредственный тенор, что пел в компании с выдающимися артистами и недавно Этьен слышал в этой партии самого Беньямино Джильи?

В первом антракте Этьен признался Ингрид, что уже примирился с тенором, нет худа без добра, он внимательнее, чем обычно, вслушивается в оркестр, а дирижирует сегодня знаменитый Серафин.

Чем пленяет дирижер? Прежде всего тем, что сам восхищен музыкой. Плавные движения рук, мелодия струится с кончиков длинных пальцев. При пьяниссимо он гасит звук ладонью — «Тише, тише, умоляю вас, тише!» — и прикладывает пальцы к губам, словно говорит кому–то в оркестре: «Об этом ни гугу». При любовных объяснениях графа и Амелии медные инструменты безмолвствуют, а когда звучит воинственная тема заговора — нечего делать арфам и скрипкам. В эти мгновенья дирижер протыкает, разрезает воздух своей палочкой, он изо всех сил сжимает воздух в кулак, будто воздух такой упругий, что с трудом поддается сжатию. Движения его рук становятся неестественно угловатыми — как бы не домахался до вывиха в локтях. Копна растрепанных волос, — от прически не осталось и следа. Он торопливо листает страницы, не заглядывая в партитуру, оркестр мчится все быстрее, увлекая за собой слушателей и самого маэстро.

Обычно в первом антракте Ингрид брала свою папку с нотами и отправлялась в курительную, а Этьен сидел в опустевшем, притихшем партере и делал записи в блокноте.

Однако сегодня сосед Ингрид был неузнаваем, будто его подменили.

Сегодня, вопреки обычаю, он в курительную Ингрид не отпустил, а повел в буфет, угостил кофе с тортом, купил коробку ее любимого шоколада «Линдт» с горчинкой и вообще был необычно любезен и внимателен.

— У меня медвежий аппетит к горькому шоколаду…

— Русские говорят — не медвежий, а волчий аппетит, — поправил по–немецки Этьен.

— Но аппетит, несмотря на ошибку, у меня не пропал! — упрямо сказала Ингрид.

Она поглядывала на своего новоявленного кавалера и только удивленно подымала брови, а он делал вид, что не замечает ее тревожного недоумения.

Большую часть первого антракта он прилежно фланировал с рослой фрейлейн по фойе. Дождь прекратился, видимо, собирался с новыми силами, и зрители заполнили балкон над театральным подъездом.

Сегодня для горожан погода лишь неприятная, скверная, а для Этьена она оказалась еще и нелетной. Про густую облачность летчики говорят «молоко». Но сегодня он хлебал «сгущенное молоко». Краснея, вылез он после неудачной посадки из кабины «летающей стрекозы». Пришлось выслушать длинное нравоучение инструктора Лионелло, который при этом раздраженно похлопывал себя по кожаным брюкам перчатками с раструбами.

«С воздушного корабля — на «Бал–маскарад», — усмехнулся про себя Этьен. Но ему так хотелось побывать сегодня в опере! На днях он уезжает в Германию и может там задержаться недели на две. Когда–то он еще выберется в «Ла–Скала»?

Этьен и фрейлейн Ингрид тоже постояли на балконе, подышали влажным воздухом, покурили. Совсем близко от балкона, сразу же за трамвайными рельсами, идущими вдоль фасада театра, стоит бронзовый Леонардо да Винчи. На пьедестале указано только его имя, и в этой всенародной фамильярности дань гению. Леонардо стоит, обратившись лицом к балкону, будто общается с публикой, а фонари высвечивают его фигуру.

Света фонарей не хватает на всю площадь, но Этьен отчетливо представляет себе каждый из домов, обступивших ее. Лишь в этой стороне площади звучит музыка, а с трех других сторон — в здании Итальянского коммерческого банка, в бухгалтерии муниципалитета и в каком–то обществе взаимного кредита — дни напролет считают, вертят ручки арифмометров и выводят дебет–кредит…

— Даже на вас, герр Кертнер, музыка действует благотворительно, донесся будто издалека голос Ингрид; она упрямо практиковалась в русской речи, когда рядом никого не было.

— Благотворно, — поправил ее Этьен вполголоса и продолжал по–немецки: — Гм, всего одна коробка шоколада — и вы уже делаете мне комплименты.

— Не говорите гадостей. Только плохие люди равнодушны к музыке.

— А как тогда быть с Сальери?

— «Моцарт и Сальери»? — Ингрид осмотрелась и полушепотом спросила по–русски: — Разве это не есть легенда? Я думала, одна из сказок вашего Пушкина. Как там сказано? Идет направо — заводит песенку, идет налево говорит сказку…

Никто сейчас не мог их подслушать, и все–таки Этьен считал упражнения Ингрид неуместными. Сам он сказал по–немецки:

— А может, «Моцарт и Сальери» не легенда, а быль? Может, Сальери отравил Моцарта? Из черной зависти…

Этьен вглядывался в темные очертания площади перед «Ла Скала», а виделась ему в тот момент старая Вена; по соседству с костелом иезуитов стоит здание музыкальной школы, где юный Шуберт обучался под руководством Сальери. Не по тем ли кривоколенным переулкам двигалась похоронная процессия от собора Святого Стефана, когда хоронили Моцарта?..

Этьену не удалось задержаться мыслями в старой Вене — Ингрид продолжала разглагольствовать. Она убеждена: многие сегодня уйдут из театра облагороженными, музыка сделает их более умными, чуткими, счастливыми, чем они были еще вчера.

— Счастливее — могу согласиться. А вот умнее… Боюсь, мы с вами этого правила не подтверждаем.

— Бойтесь, пожалуйста, только за себя, герр Кертнер. Что касается меня, то я, — и добавила по–русски, — сегодня поумничала…

— Поумнела, — шепнул ей в ухо Этьен, не наклоняясь: оба одного роста.

— Простите, поумнела. Мне жаль тех, кто не есть любитель музыки. Кому косолапый Михель Топтыгин — как это говорят русские? — сел на ухо.

— Наступил на ухо, — совсем тихо уточнил Этьен.

— Простите, наступил, — Ингрид потерла себе ухо так, как это делают, боясь его обморозить.

Второй акт принес триумф знаменитому баритону, исполнявшему партию Ренато. Да, Титто Гобби умеет долго держать дыхание на верхней ноте, вызывая сердцебиение всех шести ярусов. Да, он умеет петь с любовным оттенком в голосе, то, что у итальянских любителей оперы называется «аморозо». Каждая его ария или ария Джины Чилья, исполнявшей партию Амелии, заканчивалась неминуемой овацией.

Ладонью, поднятой над затылком, дирижер отгораживался от овации, готовой вот–вот сорваться, защищал заключительные аккорды оркестра от криков «браво, брависсимо».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: