Ну да ладно, ну их, мальчишек; представьте себе клубы пара, при каждом слове вылетающие у нас изо рта, представьте Салли (бледное веснушчатое личико — Салли самая слабенькая из нас, у нее плохое сердце из-за ревматизма), сторонящуюся мальчишек, которые всегда дерутся, представьте себе их учебники прямо на земле и прислоненные к этим учебникам мешочки с завтраком… представьте и меня, но вы внутри меня, поэтому меня вы представить себе не можете. Представьте холодный ноябрьский рассвет и замирающий вдали рев мотоциклов, представьте себе телячий восторг мальчишек, глядящих вслед таинственным мотоциклистам в шлемах, которые несутся с ветерком к большому городу морозным ранним утром, — город расположен к северу, в шестидесяти милях от нас…

Вот появляется школьный автобус. Вы ведь знаете — он темно-желтый, мы еще издали замечаем его и смотрим, как он приближается по шоссе. Мы влезаем в автобус. Шофер — женщина в мужском комбинезоне — смотрит сонными глазами, будто только что проснулась. «Залезайте, залезайте», — говорит она, ее сердят двое замешкавшихся мальчишек. Мы обе — Салли и я — садимся рядом. В автобусе очень тепло, и мне вспоминается мое теплое местечко дома, за столом. Мы с ней мало разговариваем. Ей всего пятнадцать лет, а год разницы в нашем возрасте — это очень важно. Я чувствую себя более взрослой, более искушенной, более решительной и уверенной в себе… учебники Салли аккуратно обернуты бумагой, мои — истрепанные, грязные.

Автобус идет до школы двадцать минут. Это очень долго; он то и дело останавливается на дороге. Как мне удается ни о чем не думать, когда я езжу в школу по утрам, как я все это выношу? В автобус набивается все больше детей, там становится тесно, жарко, некоторые стоят прямо в проходе, прижав к себе учебники, дурачатся, хохочут, каждый год здесь появляются новенькие — одни робкие, другие развязные, — младшие сестры и братья тех, кто уже ездит нашим автобусом. Мальчишки пишут на запотевших стеклах неприличные слова. Да пусть их пишут все, что им угодно! А я думаю о… мотоциклистах. Я думаю о том, как они с ревом пронеслись мимо нашего перекрестка и никого не увидали. Меня как-то потянуло вслед за ними, и мне стало жутко, захватило дух: так бывает, когда высунешься слишком далеко из окна да еще и немного наклонишься. Мы живем в четверти мили от шоссе, к нашему дому ведет проселочная дорога, которая называется Речной. Многие дороги называются Речными; у них есть какие-то другие названия, но мы не знаем их… может быть, они написаны на картах, но мы ни разу в жизни не видели карт; все наши речки называются Грязная Речка, Большая Речка и все в таком же роде — как захотят, так и кличут… и лишь через несколько лет мне пришло в голову: а есть ли настоящее название у того места, где я живу, название, известное не только здешним? Есть оно на карте? И разглядывая эту карту, водя пальцем по тоненьким проселочным дорогам, останавливается ли кто-нибудь на пересечении этого шоссе и нашей Речной дороги? Четверть мили от шоссе — это ужасно далеко. Мне хотелось бы жить прямо на шоссе. Хотелось бы сидеть на крылечке и смотреть, как мимо проезжают люди на грузовиках, в автобусах дальнего следования, на мотоциклах, в автомобилях, — они проносятся перед рассветом каждое утро, люди без лиц… И ведь все едут на север! На север, в Дерби! Мне казалось, назад возвращается меньше народу, вероятно, некоторые там остаются.

Дома пошли погуще: мы выбираемся из деревни, въезжаем на городскую окраину. Не бог весть что за город, но для нас сгодится: деревенским ребятишкам Брокфорд кажется огромным, и на городских они взирают снизу вверх. Городские представляются нам существами высшего порядка. И взрослые там держатся уверенней, чем наши. Большое серое здание школы приближается к нам, и Салли выходит из дремотного состояния, ее ждет оживленная болтовня в школьном коридоре, знакомом еще по прошлому году, и городские ребята считают, что она «вполне ничего», особенно если учесть, где она живет. Интересно, что они обо мне думают? Мне всегда до смерти хочется знать, какого мнения обо мне несколько моих одноклассниц, но сегодня мне на них чихать, я прохожу мимо них по лестнице прямо к шкафчику для вещей и кладу туда учебники. Наконец-то! Мне попадается на глаза мой завтрак в истрепанном бумажном пакете, и я сворачиваю пакет покомпактней, чтобы он влез ко мне в карман. Что-то пробуждается во мне, что-то будоражит меня при мысли, что я здесь в полнейшей безопасности и вокруг все такое обыденное и предсказуемое: дверцы шкафчиков открываются и захлопываются — всегдашние привычные звуки, и дома, пока я еще не ушла, тоже всегдашние привычные звуки: пищит кошка — просится в дом, отец слушает последние известия в семь тридцать — он всегда их слушает задрав подбородок, будто хочет сквозь помехи разобрать что-то настоящее, какую-то истину… и все это, знакомое, воспринимается сейчас как сон, который мне приснился, я пробуждаюсь и без жалости покидаю это все, ухожу.

А теперь я поворачиваю не в ту сторону по коридору, иду мимо моих одноклассников, которые движутся навстречу мне, а на лестнице я единственная спускаюсь вниз, я спешу, а у парадной двери — парадной дверью у нас не пользуется никто! — я тоже единственная, и я подавляю в себе желание броситься по улице бегом и поскорее скрыться. Я медленно иду по тротуару, и школа тащит меня назад: коридоры, пахнущие сырым деревом и сырой кожей, тараторящие что-то голоса, учительница, которая ведет у нас продленку — она же ведет и английский язык, — стоит на пороге в своем бежевом платье, щеголеватая, порывистая, словно большая птица, — все это тащит меня назад, но я мысленно говорю: «Да хрен с ними!»

— Да хрен с ними!

Я воспитанная девочка, я никогда не произношу бранных слов, потому что они оскорбляют мою щепетильность, но эту фразу я говорю вслух, и как только я ее сказала, я точно в каком-то бреду отшатнулась, отпрянула от этих слов, будто от самой себя отпрянула, будто убежала от самой себя. Да, да, думаю я, и у меня так странно бьется сердце, да, мне надо уйти от всего, уйти от этих перекрестков, и от нашего дома-развалюхи, который отремонтировал отец (отец может починить все что угодно), и от своей комнатенки наверху, где холодно зимой и жарко летом, надо уйти, все бросить и уйти туда, где никто не будет знать моего имени. И если кто-нибудь меня окликнет: «Марша, куда ты?» — я даже не замечу.

Ожидая автобуса, я остановилась у обочины, и через несколько минут автобус подошел. Когда я вижу автобус дальнего следования, я начинаю волноваться, это случается и до сих пор — вот он приближается, серо-голубая громадина, обведенные краской окна, и сонливая безликость площадок, и белые листы бумаги, прикрепленной у спинки сверху, чтобы на голову пассажира не переползли бактерии от того, который сидит сзади. Я быстро влезла по ступенькам и, красная от возбуждения, протянула шоферу деньги. Шофер был маленький человечек в серебристо-голубой форме. Он спросил: «Куда вы едете?» На переднем стекле автобуса была табличка «Чикаго», но у меня не хватало денег, я не осмеливалась размахнуться на Чикаго. На секунду мне показалось, что всему конец, на меня уже начали коситься пассажиры. Но тут я вспомнила название города, расположенного к западу от Брокфорда, и произнесла его; это подействовало как магическая формула: автобус поехал. Шофера, вероятно, устроило мое волшебное слово. Он взял у меня доллар, отсчитал сдачу, я повернулась поглядеть, где есть свободные места, и сердце громко заколотилось у меня в груди. Какая же я была еще маленькая! Каждый пассажир в этом автобусе был взрослым, а взрослые вызывали у меня недоверие из-за разговоров, которые поздними вечерами вели мама с папой, хотя нет, дело не в них, не в папе с мамой, которых я люблю, не в разговорах, которые они ведут по вечерам приглушенными озабоченными голосами, — нет денег? что еще тревожит их? — дело не в маме, которая ежедневно прихорашивается к приходу отца, как молоденькая девушка, перед зеркалом на «туалетном столике», как она его называет… дело не в том, что я не доверяю их каким-то особенным взрослым словам, которые они отгородили от меня какими-то непонятными мне особенными взглядами, особенными интонациями. Однажды я услышала, как мама уговаривает папу не сердиться на меня. «У Марши были сегодня судороги», — сказала мама, и при этих словах мой позвоночник стал прямым и несгибаемым, словно его отлили из стали, — как могла она это сказать? Как позорно, как бесчестно предать меня подобным образом, совершенно не задумываясь о том, что это смутит меня, что мне будет стыдно… Взрослые разговаривают друг с другом на своем языке, и ну их всех к чертям!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: