Затем он писал еще письма и, когда кончил, выпрямился и поднял голову и, казалось, стал еще надменнее и сумрачнее.

Тихим, слегка гнусавым голосом он проговорил:

— Полковник!

Из соседней комнаты вышел полковник, исполнявший в то время обязанности исправляющего начальника штаба и интенданта.

— В полночь уходим на Симферополь… Маршрут всем начальникам известен. Проводники есть?

— Точно так, ваша светлость!

— Штаб не напутал, по своему обыкновению? — с насмешливой, презрительной улыбкой промолвил князь.

— Никак нет, ваша светлость! — докладывал полковник, моргая своими бегающими глазами.

— Ступай и поезжай снова сказать корпусным командирам, что в полночь выступать… И как можно тише… И позови ко мне…

Он минуту подумал и сказал:

— Позови дежурных адъютанта и ординарца…

Начальник штаба был рад, что князь, языка которого все боялись, не очень сердит на своего приближенного и не выгонит его из армии, а оставит его интендантом.

Это было выгодно и вполне безопасно, тем более что в те времена солдаты не смели жаловаться начальству, которое часто само было сообщником интендантов и вместе с ними обирало солдат.

Надменный князь почти никогда и не показывался войскам и словно бы презирал солдат, не обмолвливаясь с ними ни одним словом и даже не здороваясь. Нечего и говорить, что он не входил в положение и нужды солдат и был нелюбимым и чужим главнокомандующим, не внушавшим даже веры в свои боевые способности и мужество.

И только в утро Альминского поражения, — вину которого все, конечно, сваливали на князя Меншикова, — он, хладнокровный, со своей насмешливо-презрительной усмешкой старого скептика и царедворца, не верующего ни в бога ни в черта, ездил шагом перед войсками, не обращая внимания на снаряды и на пули. И потом, бледный и задыхавшийся от бешенства, он напрасно останавливал, потрясая нагайкой, бегущих солдат и бранил отборной бранью генералов и офицеров, бежавших вместе с другими.

Полковник, казалось, уже избавившийся на сегодня от ядовитых замечаний уставшего и раздраженного старика, блестящая карьера которого, и административная и военная — он прославился взятием Анапы* в турецкую войну 1829 года, — омрачилась таким поражением, повернулся, чтобы уйти и исполнить приказания старика.

Но он, движением своей длинной, желтоватой и худой руки, остановил своего подчиненного «на все руки», как звал его в среде штабных главнокомандующий.

Старик, казалось, еще более сморщился, и тонкие его губы, над которыми вздрагивали седые короткие усы, казалось, искривились, когда он поднял глаза на почтительно склонившегося полковника и спросил:

— Накормлены ли солдаты? В исправности ли обоз?

— Солдатики отлично накормлены. На первой же стоянке им будет горячая пища, ваша светлость! — с уверенной хвастливостью ответил полковник. — Обоз в порядке, ваша светлость! — прибавил он и щелкнул почему-то шпорами.

Старик секунду-другую всматривался в красивое, оживленное и почтительно озабоченное лицо полковника своими пронизывающими, холодными и злыми глазами и вдруг чуть слышно спросил:

— И ты не обкрадываешь солдат?

В презрительном тоне главнокомандующего слышалась почти уверенность в том, что интендант обкрадывает солдат.

Недаром же он слышал сегодня, как солдаты говорили о червивых сухарях.

Полковник побледнел и растерялся от такого неожиданного вопроса.

Но в следующую же секунду он справился с волнением испуга. С умением отличного актера прикинулся он невинно обиженным человеком и вздрагивающим голосом «со слезой» проговорил:

— Ваша светлость! Осмелюсь доложить, что я помню присягу и долг чести. Мне дорог солдат, ваша светлость… И его обкрадывать?!

Кажется, князь не только не поверил этим несколько театральным словам и театральной обидчивости полковника, но только убедился в их лживости.

И обыкновенно сдержанный, высокомерный и холодно любезный, главнокомандующий словно бы отдался во власть внезапно охватившего его бешеного гнева и с дрожащими челюстями и загоревшимся взглядом почти прохрипел:

— Если солдаты будут получать гнилье и будут голодны, — надену на тебя арестантскую куртку… Не забудь…

С этими словами князь указал на двери.

— Наш старик сегодня не в духе! — стараясь казаться развязным и веселым, проговорил полковник, обращаясь к нескольким офицерам штаба, сидевшим и дремавшим в соседней комнате.

И велел казаку подать свою лошадь.

Вошедшему адъютанту главнокомандующий, значительно уже отошедший, вручил конверт и с любезной насмешливостью проговорил:

— Даю тебе случай повидать невесту… Поезжай в Петербург и отдай письмо в собственные руки государю…

— Слушаю, ваша светлость! — ответил молодой высокий блондин.

— Не думаю, чтобы тебя сделали флигель-адъютантом за эти вести! — грустно усмехнувшись, продолжал старик. — Если государю будет угодно спросить о том, что здесь, расскажи, что видел… Можешь побранить и меня. Скажи, что я ухожу, и доложи его величеству, где встретишь дивизии у Дуная… Поедешь в Симферополь через Ялту… По этой дороге не попадешь к ужину к неприятелю… Лучше поужинай в Севастополе и немедленно на фельдъегерской тройке… С богом, любезный барон!

И князь протянул свою тонкую, костлявую руку.

Ординарца, молодого гвардейского офицера, приехавшего из Петербурга и немедленно прикомандированного к штабу, светлейший послал с письмом к главнокомандующему дунайской армией князю Горчакову*, о скорейшей высылке двух дивизий.

— Ты, конечно, приехал сюда, рассчитывая, что в первое же сражение свершишь подвиг и получишь георгия… А вместо этого — поскорей будь у Горчакова… Попроси у него ответ и скорей возвращайся… Тогда, быть может, и Георгий от тебя не уйдет!

Разумеется, и молодому офицеру было приказано ехать через Ялту.

Отправивши двух курьеров, старик достал карту Крыма и особенно внимательно рассматривал дороги, окружающие Севастополь, и через несколько минут позвонил.

Вошел старый камердинер.

— Позови ко мне фельдъегеря Иванова и подай, братец, мне чаю.

Явился коренастый, маленький фельдъегерь, и тотчас же старый камердинер подал чай, лимон, сухари и вышел.

— Ты, Иванов, сообразительный человек?

— Не могу знать, ваша светлость! — зычным голосом ответил, несколько выкачивая большие круглые глаза, коренастый фельдъегерь, казалось, никогда не думавший о том: сообразительный ли он человек, или нет.

Старик поморщился.

— Не кричи, Иванов…

— Слушаю-с, ваша светлость! — совсем тихо промолвил фельдъегерь.

— Вот видишь: ты — сообразительный человек. Так и знай… Так слушай, и чтобы ни одна душа не знала о моем приказании. Получишь от меня бумаги, адресованные в Петербург… Сию минуту сядешь на тройку и поедешь так, чтобы попасться к неприятелю и тебя взяли в плен… Понял?

— Понял, ваша светлость… Поеду, значит, будто заблудился ночью…

— Ты, братец, совсем сообразительный человек! — промолвил главнокомандующий, и по его усталому лицу скользнула улыбка. — И за это я произведу тебя в офицеры и дам денежную награду… Семья есть?

— Жена и трое детей, ваша светлость!

— Что бы ни случилось, они теперь же будут награждены за твой подвиг… Понял, что надо, чтобы неприятель перехватил бумаги?

— Точно так, ваша светлость… И в бумагах, значит, написано для отвода глаз, ваша светлость.

— Молодец, Иванов!.. Ты получишь георгия… Я не забуду тебя… Получи в канцелярии прогоны и подорожную до Петербурга и вот тебе…

Скуповатый князь дал пять золотых и прибавил:

— Надеюсь, хорошо исполнишь поручение. Через час будешь в плену… и тебя немедленно приведут к генералу… На допросе говори, что наша армия в Севастополе и что там пятьдесят тысяч… Говори, что на Северной стороне много батарей… А то говори, что ничего не знаешь…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: