Но он говорил по-французски довольно бойко, не стеснялся ошибками и вступал в разговор с французами.
Не прошло и пяти минут, как Ракитин уже заспорил с горбоносым, темно-бронзовым, болтливым, энергичным и решительным стариком, с седой, коротко остриженной головой, с седыми, поднятыми кверху усами и эспаньолкой. Он только что сообщил, что он рантье с тридцатью тысячами дохода, заработанного своим горбом, когда был механиком и пайщиком на заводе в Марселе, что теперь путешествует для своего удовольствия, видел много стран, но, по совести говоря, лучше Франции с ее культурой, свободой, цивилизацией и благосостоянием он не видал…
— Если б только наше правительство было построже и не поощряло мильерановских бредней*, о, тогда…
Авторитетная самодовольная бравада типичного буржуа и вызвала Ракитина, уже раньше познакомившегося с французами, на спор. Впрочем, спор скоро обратился в лекцию Ракитина.
И он не лишил себя тщеславного удовольствия щегольнуть, хотя бы и перед «буржуями», своими смелыми взглядами, высокомерно «разделывая» общественный строй с его торжеством хищника-капитала, терпением рабочих классов, предрассудками, привилегиями и государственными людьми, служащими интересам того же капитала.
Пансионеры, видимо, были шокированы и дерзкой смелостью русского и, главное, его совсем неприличным, казалось всем, тоном, вызывающим, нервным, несколько повышенным. Словно бы Ракитин поучал идиотов.
Ракитин сиял. Он чувствовал, что в ударе и даже на чужом языке говорит хорошо.
И, возбужденный, он сам с удовольствием слушал свои закругленные, красивые и эффектные периоды, полные неожиданных блестков остроумия и злых сарказмов, и не сомневался, что они во всяком случае произведут и на «идиотов» впечатление, и что в столовой — ни звука.
А между тем он взглянул на пансионеров… и что же?
Никто не обращал ни малейшего внимания на его слова. Ему казалось, будто все нарочно перекидывались между собою словами и будто смеялись на его счет.
Дамы хоть бы взглянули на него. Ни прелестная мисс, ни хорошенькая пасторша с недоумевающими глазами. Ни две волоокие румынки проблематических лет. Ни поблекшая девица из Гамбурга, худая как спичка, мечтательная, краснеющая и уписывающая все блюда с таким добросовестным аппетитом, будто ей было предписано: войти в тело.
Только одна мадам Шварц вытаращила на него свои подведенные глаза и бросала то умоляющие, то угрожающие, то злые, то испуганные, то наконец многообещающие взгляды, очевидно, дающие понять «знаменитому» писателю — не позорить пансиона и не разорить бедную женщину.
Два англичанина — и старый и юный — были высокомерно-равнодушны. А юный — Ракитин знал — говорил по-французски правильно и с собачьим акцентом.
И даже старый француз, которого главным образом выбрал жертвой Ракитин, и тот, хоть по временам поднимал от тарелки глаза, загоравшиеся блеском, и слушал, сдерживая раздражение, но при этом оскорбительно-насмешливо улыбался.
«Так я вам, остолопы, покажу!» — по-русски подумал Ракитин, больно задетый в своем самолюбии.
И словно бы решивший огорошить этих «идиотов», уже достаточно взвинченный, Ракитин с вызывающей уверенностью и спокойной развязностью сказал, повторяя слова Нитцше, что все наши ходячие мнения требуют переоценки, и прибавил:
— Возьмите хоть брак. Это одно из нелепых учреждений. В будущем форма его изменится. По крайней мере не будут обязывать супругов любить по гроб жизни и быть каторжниками. Родители поймут, как портят они своих детей…
Слова Ракитина произвели на пансионеров ошеломляющее впечатление.
Чопорно-строгая англичанка не ахнула от негодования только потому, что ахать неприлично. Но она закрыла уши руками. Глаза ее стали неподвижно-злыми. Губы что-то шептали и, казалось, призывали кары на святотатца.
— В каком мы обществе, Маб!
Старый высокий швед-пастор повел на Ракитина неумолимо-скорбный и в то же время безнадежно-суровый, тяжелый взгляд.
— Эльза! Не слушай безбожной нелепости! — строго шепнул он.
— Не буду, Аксель! — покорно ответила хорошенькая «фру».
И, опустив свои голубые, словно бы еще более недоумевающие глаза на тарелку, не спеша и строго-добросовестно ела рейнскую лососину под голландским соусом, и сделалась и задумчива, быть может, оттого, что не исполнила обещания и слушала хоть и безбожные, но интересные предсказания о браке.
И остальные возмущенные дамы, старавшиеся казаться чересчур оскорбленными профанацией брака, стыдливо не поднимали глаз, но все-таки жадно слушали.
И, словно бы в оправдание такого любопытства, пожилая девица из Гамбурга смущенно промолвила:
— До чего дойдет этот наглый господин… Он забыл, что здесь и девицы!
Только рыжеволосая мисс Маб имела доблесть слушать серьезно и спокойно, не оскорбленная, казалось, речами русского.
Старый джентльмен из Бирмингама, любитель пари, спросил соседа:
— О чем может говорить этот русский?
Молодой человек объяснил.
— Держу пари, что он из Бэдлама*! — процедил сквозь зубы заводчик.
— Он просто не джентльмен. Говорить за обедом неприлично-громко свои глупости! — презрительно-спокойно ответил юный лорд.
Рантье уже несколько остыл и, воспользовавшись паузой, любезно сказал Ракитину:
— Я не умею так увлекаться и убедительно спорить, как вы, и потому не смею продолжать. Но хоть мы не сходимся в мнениях, это не мешает мне уважать и любить русских. Франция и Россия — обе великодушные и благородные великие нации!
И он поднял стакан, отпил глоток красного вина и прибавил с едва слышной иронической ноткой в голосе:
— Вы, конечно, проводите такие же смелые взгляды и в ваших, вероятно, интересных книгах, которые, к сожалению, не могу прочесть.
Польщенный комплиментом, Ракитин вспыхнул и, казалось, не заметил насмешки.
И, понижая голос, ответил уже без заносчивости:
— Не совсем!
Тогда рантье-француз с еще большей любезностью спросил:
— Но, вероятно, вы так же смело и остроумно указываете на… на несовершенства русской жизни, как сейчас указывали на банкротство нашего строя?.. И не сомневаюсь, что вашим общественным деятелям так же достается, как достается от наших журналистов нашим министрам?
Ракитин нервно воскликнул:
— Мы в других условиях…
И благоразумно не продолжал.
Старый француз, по-видимому, вполне удовлетворился ответом и тотчас же заговорил со своим соседом о превосходной рыбе и попросил подать ее еще.
Окинув взглядом общество, Ракитин мог убедиться, что пансионеры достаточно «огорошены» и достаточно неприязненны.
— Небось, они остались довольны… Не правда ли? — обратился торжествующе к Неволину Ракитин.
Неволин равнодушно ответил:
— Охота была вам, Василий Андреевич, кипятиться.
На следующее утро хозяйка постучала в комнату Ракитина. Она вошла торжественно и серьезная в полном своем обычном «параде» и, после изысканных извинений, что осмелилась помешать его вдохновению, «позволила себе» заметить, что несомненно возвышенные мнения г. Ракитина, которые так понравились ей самой, к сожалению, взволновали и испугали пансионеров и вредно подействовали на больных…
— Да вы присаживайтесь, госпожа Шварц…
И Ракитин пододвинул кресло хозяйке…
— О, не беспокойтесь, monsieur… Я на одну минуту.
Однако хозяйка присела и продолжала:
— И многие выразили мне неудовольствие на громкие споры за столом. А мой принцип: полное спокойствие жильцов, которые делают честь пансиону. Вы, как необыкновенно умный человек, конечно, согласитесь с этим принципом? — любезно и твердо прибавила хозяйка.
— А не то, госпожа Шварц, вы захотите лишиться такого необыкновенно умного человека? — ответил, улыбаясь, Ракитин.
— К сожалению, я поставлена в тяжелое положение…