Его заросшее темными волосами темное лицо, под нависшими бровями с темными глазами, казалось суровым. Несколько сутуловатый, он хладнокровно и спокойно взглядывал в подзорную трубу на неприятельские батареи и только нервно пожимал плечами, когда наши снаряды ложились неправильно, то есть не несли смерти неприятелю. И тогда он сам поверял наводку.

— Ты зачем здесь, мальчик? — окрикнул моряк.

Маркушка подумал, что этот суровый человек, с длинной бородой, сейчас же прогонит его с бастиона и Маркушке не придется пристрелить француза.

Маркушка струсил.

И виновато и смущенно ответил:

— Прибежал из города.

— Ты кто?

— Сирота… Отца Игната Ткаченко здесь же убили… И яличника Бугая убили… Дозвольте остаться, вашескобродие, — упрашивал мальчик.

— Приди после ко мне.

К вечеру французские батареи смолкли. Смолк и четвертый бастион. Многих защитников недосчитывались.

Матросы отошли от орудий и могли отдохнуть. Солдаты и рабочие стали исправлять повреждения бастиона, чтобы к раннему утру бастион снова мог отвечать неприятелю.

Матросы поужинали, и у многих блиндажей появились самовары и котелки. За чаем шли разговоры. Точно разговаривали люди, не готовые завтра же расстаться с жизнью.

Маркушка был обласкан. Все наперерыв угощали мальчика и расспрашивали, кто он и зачем пришел. На бастионе еще остался один оставшийся в живых матрос, товарищ отца Маркушки, и поэтому он считал себя имевшим больше всего прав на мальчика.

И небольшого роста пожилой матрос Кащук сказал ему:

— Ты, Маркушка, при моей орудии будешь… И со мной ешь. И слухай меня. Не высовывайся зря — убьют!..

— Все равно убьют! — сказал кто-то.

— А ты не каркай! — сердито сказал пожилой матрос. — Убьют так убьют, а смерть не накликай зря…

— К батарейному, Маркушка! — проговорил вестовой батарейного командира.

Маркушка испуганно проговорил Кащуку:

— Он приказывал прийти к нему, а я забыл.

— Не бойся батарейного, Маркушка… Он только с виду страшный, а сам добер. Он и больших не обижает, а не то что мальчонка. Беги к батарейному.

— Валим в блиндаж!

Вестовой велел Маркушке спускаться за ним по крутой лестнице у двери на площадке бастиона.

Маркушка вошел в крошечную комнату, где стояли кровать, маленький столик и табуретка. Ковер был прибит к стене, около кровати, и на нем висел сделанный арестантом масляный портрет мальчика-подростка, единственного сына Николая Николаевича, месяц тому назад погибшего от скарлатины в Бериславле, куда мальчик был отправлен отцом к своей сестре.

Николай Николаевич давно вдовел; после смерти сына он остался совсем одиноким. Обыкновенно молчаливый, он стал еще молчаливее и спасался от тоски заботами о бастионе, который привык считать своим хозяйством, и смотрел за ним с необыкновенною любовью.

Он давно уже сделал распоряжение на случай смерти, о которой не думал. После девяти месяцев на четвертом бастионе, где на глазах Николая Николаевича было столько убито и смертельно ранено людей, — он смотрел на нее как на что-то неизбежное и нестрашное. Если еще жив, то завтра — ядро или пуля вычеркнет его из живых.

И, любимец Нахимова, такой же скромный и неустрашимый человек, Николай Николаевич повторял слова адмирала:

— Или отстоим, или умрем!

Скопленные моряком две тысячи он давно завещал раненым матросам с фрегата «Коварный», которым командовал пять лет и на котором не особенно муштровал людей в те времена, когда жестокость была в моде.

В своем блиндажике Николай Николаевич жил девять месяцев, и, когда предложили ему «отдохнуть» и перебраться на Северную сторону, он ответил, что не устал, и остался, как он говорил, «дома».

После того как командир бастиона обошел батарею и указал, что надо исправить, он сидел за маленьким столиком и, отхлебывая маленькими глотками чай, попыхивал дымом из толстой, скрученной им самим папироски.

У себя он был задумчив и серьезен. Что-то грустное было в выражении его широковатого, серьезного лица, заросшего темными волосами, и особенно отражалось в глазах, когда Николай Николаевич взглядывал на ковер, с которого глядел на него портрет.

Еще было совсем светло.

Свет яркого, догорающего дня проходил в подземелье сквозь четырехугольное отверстие, проделанное в стене. Оно было закрыто не рамой, а кисейной занавеской.

— Как тебя звать? — спросил Николай Николаевич.

— Маркушкой, вашескобродие.

— А меня зовут Николаем Николаевичем. Так и зови!

— Слушаю.

— Кормили?

— Кормили, Николай Николаич.

— Сыт?

— Очень даже сыт.

— Так рассказывай, где жил и зачем сюда пришел?

Маркушка рассказал о том, что с ним было со времени осады. Рассказал о том, как приютил Бугай, какой он был добрый к нему.

— Сегодня его убило бомбой… Я видел, как его схоронили. И прибежал сюда… Дозвольте остаться, Николай Николаич.

— А если не оставлю?

— На другой баксион уйду, Николай Николаич.

— Разве не видел, что здесь?

— Дозвольте остаться, Николай Николаич! — повторил Маркушка.

— Оставайся… Бог с тобой…

— Премного вам благодарен, Николай Николаич, — радостно сказал мальчик. — Я при дяденьке Кащуке… Он отца знал…

— И я знал твоего отца… хороший был матрос… Но ты молодец… Не побоялся броситься к бомбе и вырвать трубку… За твой подвиг получишь медаль на георгиевской ленте. Я скажу Павлу Степановичу…

И Николай Николаевич ласково потрепал по щеке Маркушку.

Он вспыхнул от радостного, горделивого чувства.

И с ребячьим восторгом спросил:

— И можно будет ее носить?

— А то как же? Наденешь на рубашку и носи… А я велю тебе сшить и рубашку и штаны… Будешь маленьким матросиком.

Николай Николаевич смотрел на мальчика, и лицо батарейного командира далеко не казалось теперь суровым.

Напротив, оно было необыкновенно ласковое и грустное. Особенно были грустны его глаза.

И в словах батарейного командира звучала безнадежно тоскливая нота, когда он спросил:

— Тебе сколько лет, Маркушка?

— Двенадцатый.

«И Коле был двенадцатый!» — вспомнил он.

Николай Николаевич не хотел отпускать этого быстроглазого мальчика, напоминавшего осиротевшему отцу его мальчика.

И он спрашивал:

— Так ты, говоришь, рулевым был?

— Точно так.

— И, говоришь, выучился читать?

— И маленько писать… Милосердная показывала…

— Молодец, Маркушка…

И Николай Николаевич опять потрепал Маркушку и призадумался.

— Ну что ж… будь защитником… На батарее Шварца есть один такой же мальчик. Из мортирки стреляет… И бог его спасает…

— Дозвольте и мне стрелять, Николай Николаич!..

— Ишь какой… Прежде выучись…

— Я выучусь… Только дозвольте попробовать.

Батарейный командир разрешил попробовать завтра и отпустил Маркушку, испытывая к мальчику необыкновенную нежность.

На следующее утро Нахимов, по обыкновению объезжавший оборонительную линию, вошел на четвертый бастион.

Все видимо обрадовались адмиралу.

Он сказал батарейному командиру, что неприятель обратил все свое внимание на Малахов курган и на третий бастион…

— А главное, передовые люнеты* хотят взять… штурмом-с… Прежде хотели через четвертый бастион взять Севастополь… А теперь стали умнее-с… У вас будет меньше бойни, Николай Николаевич. Вчера вы ловко взорвали у них погреб и сбили новую батарею…

И Нахимов стал обходить орудия и похваливал матросов.

— А это что за новый у вас, Николай Николаевич, комендор-с? — спросил, добродушно улыбаясь, Нахимов, указывая на Маркушку, который под наблюдением Кащука наводил маленькую мортирку.

Батарейный командир доложил адмиралу о Маркушке, об его вчерашнем подвиге и об его настоятельной просьбе попробовать стрелять из мортирки.

Нахимов выслушал и, видимо взволнованный, проговорил:

— Нынче и дети герои-с.

И, подойдя к Маркушке, сказал:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: