Голос Волка звучал восторженно.

— Чудно что-то… Так ты из-за эстой Феньки…

— А ты как думал?

— Ты, значит, вроде быдто…

Но Волк перебил:

— Не вроде быдто, а форменно привержен. Меня она, может, другим обернула… Тоже и я до Феньки вроде как пес был… А как бог мне счастья послал… Феньку узнал, так прямо-таки под всеми парусами врезамшись на мель… И шабаш… Понять можешь, Бычков?

— Бывает, видно… Втемяшится, быдто как в потемнении рассудка человек…

— Небось не в потемнении, а в полном рассудке… И жизнь пошла другая. Будем мы, мол, по-хорошему… Мною не брезговала, понимала, что Волк душу ей отдаст… И как это… в секунд поворот от меня… Так и сейчас не войду в понятие… В чем загвоздка…

Голос Волка оборвался.

Невыносимая тоска томила его. Прошла минута-другая в молчании.

Наконец Бычков сказал:

— Так, значит, этот самый матрос, которого ты избил…

— Что матрос? — грозно перебил Волк.

Бычков испуганно промолвил:

— Набрехал все про Феньку…

— А ты полагал: она по-собачьи? Сейчас меня обнадежила, а завтра с другим?.. Ты про нее подумай! Даром что ты со сломанной ногой… Нешто не понял, что я обсказал?..

— Так по какой же причине Фенька вдруг тебя обанкрутила?

— По какой причине? — переспросил Волк.

И сам терзающийся непониманием, с какой-то отвагой отчаяния произнес:

— Есть, значит, причина. Из-за моего подлого карактера бросила…

Волк смолк.

Ввиду предупреждения Волка, не расспрашивал более и Бычков и, разумеется, не смел сказать своего мнения о Феньке.

А Волк чувствовал неодолимую потребность убедить и Бычкова и, главное, себя, что Фенька не беспардонная душа.

И он проговорил:

— Слушай… Я обскажу тебе, какая это матроска… Ты увидишь…

— Обсказывай!

Волк вздохнул и начал.

IV

— Из-за ей — прямо сказать — свет увидал. А ты как думал, неверный матрос? Небось всякий жизни ищет, а не то чтобы очень рад, когда шкуру твою оббивают, словно она барабанная шкура, а больше как о ей и не смей полагать. По каким таким причинам ты вроде быдто арестант?.. И всего у тебя и радостей, что напился на берегу да пьяный облапил бабу. Что Машка, что Аксюшка — все равно, а потом и айда на корабль. Жди там боя да шлиховки из-за всякой малости, ежели строгость самая что ни на есть форменная. И какой ты ни покорный матрос, и у тебя, может, душа требует отдышки. Чтобы хоть на берегу по-хорошему пожить, узнать привет и ласку. Чтобы настоящая душевная баба, с понятием, и могла понимать, какой я приверженный и доверчивый… И чтобы она не боялась… и безо всякой облыжности… На совесть… Хвостом не верти!.. Да только такой бабы, может, и не встретить во всю жизнь. Только в башке полагаешь да в душе тоскуешь… А то если и ветрел, а она начхала… Отваливай, мол!

— И ты такую бабу ветрел, Волк? — недоверчиво спросил Бычков.

— Такую самую и ветрел. Поздно только по своим годам… Не сустоял в рассудке… Привязался, как смола. Тоже обезумел старый матрос. На мертвом якоре оставаться обнадеживал я себя в ослепленности… А заместо того — крышка!.. А все-таки обидно, а сердца против Феньки нет… И в каких смыслах крышка?.. Не все ли равно? А она не виновата… И не забуду, что из-за ейной доброй воли я два года был во всей своей форме человеком. Душу получай, мол, всю. Только бери! И чтобы ей никакой обиды… Понял я с ей, какая приверженность во мне… Бывало, с конверта на берег — так ног под собой не слышу, как бегу в слободку… Одним словом — новый оборот жизни… И пить бросил… Пойми, ведь я кто такой?.. Грубая матрозня и из себя вроде старой швабры. И она… обратила на такого внимание… И ведь я чуть было от судьбы не убежал…

Волк вздохнул и примолк.

«Прост ты, Волк. Поверил бабе. Лучше бы не встревал эстой Феньки!» — подумал Бычков и спросил, заинтересованный рассказом:

— Ты почему полагаешь?

— А по той самой причине, что не хотел тогда идти к Иванову — боцману с «Костенкина». Беспременно звал приходить в слободку. Женка, мол, именинница… Пирог и ведро водки.

— Как же не хотел на такое угощение? — удивился Бычков.

— Накануне меня отодрали на «Гонце». С берега вернулся в беспамятном виде. Так я остерегался… Однако отпросился у старшего офицера — и на именины. Ладно. Вошел я это в ихнюю хибарку… Поздоровкался с хозяевами, и как увидал Феньку, словно тую самую ветрел, что давно знал в мыслях… Оконфузился даже и всего только пять шкаликов выпил… Зашабашил. И украдкой взглядываю на матроску… Около нее матрозня. Всякую брехню брешут… Видит — приваживает. Отсмеивается, но очень-то не позволяет… Так и отбреет, ежели уж очень матросы пристают… А мне и обидно… Как она такие собачьи разговоры позволяет?.. «Нехорошо», — думаю. А сам нет-нет да и взгляну… А из себя белая, чистая лицом и, видно, башковатая. Глаза большие-пребольшие, и взгляд переменчивый… То смеется, то ласковый, то вдруг быдто невеселый… Задумается — и опять встряхнет головой и смеется… Вижу: молода, а тоже, видно, на сердце что-то есть… И что больше взглядываю, то жальчее… И все дивуются, что я не жру винища… И стал тут боцман рассказывать, какой я, мол, отчаянный матрос и какой я пьяница. Не будь пьянства, был бы, мол, давно боцманом.

«Чего ж не пьешь, Волк?» — вдруг кинула Фенька.

Ну, еще больше оконфузился. Ответил: «Не хочу, мол». Пронзительно так посмотрела и улыбнулась. Видно, поняла, что с первого раза ошарашила. И правильно, ошарашила как есть, и стыдно перед ей быть в пьяном виде. А матросы хмелели. И давай к Феньке пуще приставать. «Упоцелуй, мол, вдовая матроска! Тебя не убудет!» Она смеется и грозит в ухо. «Свиньи, говорит, вы невежливые с вдовой». А один унтерцер облапил. Ну, я не стерпел этого охальства. К унтерцеру — да отдернул. «Никто, говорю, не смей, матросы, обидеть бабу!» Все видят, что не шутю, и в шутку обернули. Однако оставили Феньку. И она взглянула на меня. Вижу — удивилась. А молодой белобрысый марсовой с «Костенкина», бледный и словно командир над ей, говорит: «Хвостом не верти, так и матрос не обидит». — «Ты мне муж, что ли?» — это Фенька в ответ и злая и прескучная стала. Отошел. Воззрился на Феньку, а она и не глядит на марсового.

— Кто ж он для нее был?

— А ты, матрос, не перебивай… Узнаешь, какой это подлец… Хорошо… Фенька еще посидела, пить не пила, а пригубила рюмку да в девятом часу стала с хозяевами прощаться. Уходить, мол, пора — поздно. И со мной попрощалась. «Спасибо, говорит, Волк, что не свинья, как прочие! Буду помнить». И вышла, а с ей белобрысый увязался. Вышел и я следом. «На конверт, говорю, срок». А я на случай около Феньки быть, чтобы не обидел ее этот белобрысый. Мало ли нашего брата подлеца с бабой… да еще с глаза на глаз. В слободке темень… ни зги… И тучи на небе… и ни души… Только часовые с города перекликаются… Глухая слободка ночью… Небось знаешь, какие подлости там бывают? А глаз у меня зоркий. Вижу, как Фенька с матросом идут в город. А я за ими. И вдруг между ими разговор.

И чем дальше — громче, в расстройку. Слышу, матроска отчекрыжила:

— Больше не согласна… Отваливай!..

А белобрысый вскричал:

— Это как же, подлая? Давно ли говорила, что люб тебе…

— Ну и что ж? Мало ли что говорила и кому говорила… Хочу — люб, хочу — нет. Я в своей воле…

— Так ты так? Думаешь, смеешь?..

— Испугалась, что ли?..

— Видно, другого нашла?

— А хоть бы нашла? Тебе какое дело?.. Я не обвязанная…

Тут матрос обругал Феньку последним словом и стал драться. «Подлец… не смей!» — отчаянно крикнула Фенька. А я уже подскочил и давай бить этого подлеца. До смерти бы избил, да Фенька меня в рассудок привела. «Брось!» — говорит. И пошла. А я за ей. Провожу, мол, до людной улицы. Идем — молчим. Слышу — плачет, тихо, ровно забиженный ребенок… И так мне стало ее жалко, что и не обсказать. Вышли этто мы на Большую улицу, а она во все глаза смотрит на меня… видно, удивленная… И говорит: «А я полагала, что ты заступился из-за своей мужчинской подлости… Вижу, ты, Волк, первый матрос, что не надругался надо мной, как над последней тварью… Дай тебе бог всего хорошего… Ты, может, и меня заставил на себя взглянуть, какая я есть…» И так это мне было лестно, что она поняла обо мне. Ведь до какого понятия о мужчинском сословии довели матроску. Нечего сказать, вовсе как звери были с ей. И такая стала она мне родная, такая светлая и так жалко ее, что и не обсказать. Сразу оказалось, какой она человек. В тую ж минуту сердцем почуял ее смятенную душу, тоску и отчаянность в разговоре с матросами. Быдто и в самом деле беспардонная. А какая она беспардонная?! Она обиженная и другой жизни хотела, а не то что… Сразу беспардонность ейная прошла, как с ею добром. «Иди, говорит, Волк, на свой конверт, а то опоздаешь и наказание из-за меня получишь. И то защитил, добрый человек!» А у меня и слов нет. Не смею оказать себя и даже спросить не осмеливаюсь, можно ли когда повидать. А она мне: «Может, и захочешь меня проведать когда?» И так, братец ты мой, словно виноватая, тишком проговорила. «Так зайдешь?» — спрашивает. «С полной, говорю, радостью, Федосья… А как по батюшке?» — спрашиваю. «Фенькой зови… Какая я Федосья!» И объяснила, что вроде куфарки у антиллерийской офицерши, и сказала дом. И, прощамшись, кинула: «А ты, Волк, не думай, что я болтала тому матросу… Так, зря, от отчаянности».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: