— Видно, иначе нельзя! — серьезно промолвил Муратов и энергично пустил из длинной трубки клубки дыма.

— Никак без того не выйдет, и никому не обидно. Чье счастье… В один секунд объявится… Только вскиньте копейку, ваше благородие.

— Охота доверяться слепому случаю, Алексей Алексеевич, — насмешливо сказал Быстренин.

— Приходится, Николай Иванович.

— Так уж, если ты упрям, лучше подержим пари на щенка.

— Упрям, брат, ты… Какое пари?

— Кто из нас раньше снимется с якоря, — тому и щенок. Шансы у нас одинаковые! Согласен?

— Согласен!

«Щенок, верно, мой!» — подумал Муратов.

«Щенок мой!» — решил про себя Быстренин.

— Это вы ловко обмозговали, Николай Иванович, насчет «парея» на сеттерка. Ай да ловко, ваше благородие! Нашему брату, матрозне, и невдомек… Больше на фарт живем, — проговорил Бугайка с едва заметной иронической ноткой в своем сипловатом, приятном голосе и лукаво улыбаясь бойкими, смеющимися глазами. — И «Ласточка» Алексея Алексеевича — форменная шкунка, и «Ястребок» ваш — «дендер» форсистый… А матросы — на то и матросы… Не оконфузят своих командиров, чтобы самим не допроситься до дерки. Я часто просил и ведь жив остался, — усмехнулся Бугайка.

— Ты чего зубы скалишь, Бугайка? — строго спросил Быстренин.

— Известно… веселый охотник, ваше благородие, и пьяница… и спешка есть… Так уж дозвольте получить три карбованца… а могарыч сам справлю…

— Пропьешь?..

— Безотлагательно, Николай Иванович…

Бугайка получил три рубля. Муратов прибавил от себя полтинник, а Быстренин дал тоже полтину и велел вестовому дать охотнику стакан водки.

Бугайка довольно сдержанно поблагодарил за могарыч и торопливо вышел.

Щенок до совместной съемки с якоря «Ласточки» и «Ястребка» находился в общем владении.

На лето щенка решили отдать одному знакомому доктору при госпитале, охотнику и умеющему воспитывать щенков очень хорошо и не без той обязательной строгости, с какой воспитывали матросов.

А пока Муратов приказал вестовому немедленно купить молока и напоить щенка.

— И эти дни хорошенько смотри за ним! И не смей ударить! — прибавил Быстренин.

— Есть, ваше благородие… Как прикажете их звать? — деликатно спросил молодой матрос, указывая пальцем на щенка.

— Скажу потом. А теперь живо молока!

И, когда вестовой исчез, Быстренин сказал Муратову:

— Надо бы сейчас назвать щенка…

— Что ж, назовем.

— Хочешь, Алексей Алексеевич, назвать «Фингалом»? ведь звучно!

— Ничего… Но, признаюсь, не очень нравится…

— Выбирай, какое тебе более нравится… Спорить не стану, Алеша!

— «Шарманом», например… Он ведь действительно charmant[17].

— Кличка подходит к щенку… Но ведь «Шарманов» в Севастополе три. У доктора — «Шарман», у Балясного — «Шарман», у Захара Петровича — «Шарман»… Случится охотиться с кем-нибудь — неудобно… Впрочем, если ты настаиваешь, Алексей Алексеевич, назовем «Шарманом», — с усиленно ласковой уступчивостью говорил Быстренин.

— Ты прав, Николай Иванович! К черту «Шармана»! Придумай другую кличку. Ты придумаешь.

После нескольких прозвищ, которые не нравились обоим лейтенантам, остановились на кличке «Друг», внезапно пришедшей в голову Муратова.

Друзья остались довольны и разошлись по своим комнатам отдохнуть час, чтобы после снова идти на вооружение до вечера.

Муратов долго не мог уснуть.

Первый раз за время долгой дружбы в сердце Алексея Алексеевича внезапно явилось тяжелое чувство разочарования в друге.

Раздумывая о нем, он впервые отнесся к нему критически. И Муратов старался оправдать Быстренина и обвинял себя за подлые подозрения в черством эгоизме… И кого же? Единственного друга, которого так давно любит.

«Это невозможно. Это подло!» — повторял Муратов, отгоняя подозрения.

И все-таки не мог избавиться от назойливой, удручающей мысли, что Быстренин мог бы уступить щенка.

V

Через три дня черноморский флот стоял на севастопольском рейде. «Ласточка» и «Ястребок», оба заново выкрашенные, черные, с золотыми полосками вокруг бортов, с изящными линиями обводов, с красивой погибью мачт, с безукоризненной осадкой, отлично вытянутым такелажем и с белоснежной каймой выровненных над бортовыми гнездами коек, — стояли, недалеко друг от друга, в глубине рейда, в хвосте первой линии судов.

Оба были стройны, красивы и словно бы задорно блистали под блеском южного солнца.

С последним ударом восьмой склянки на всех судах взвились флаги и гюйсы, подняты брам-реи, и по рейду разнеслась музыка с кораблей, встречавшая подъем флага.

Майское утро было прелестно.

Ни облачка на бесстрастно красивом бирюзовом небе. Ни ропота моря. Полное властных чар, обаятельно-ласковое, дышавшее бодрящей свежестью, оно едва рябило.

Ни с простора моря, ни с гор не проносился ветер.

Вымпелы едва колыхались.

Ни стоны, ни крики, то покорные, то ожесточенные крики беспощадно наказываемых линьками матросов, не нарушали тишины рейда.

Все злое, бесцельно жестокое и позорное, что творилось в старину, точно любило предрассветную полумглу и избегало яркого блеска роскошного утра.

Не оглашался заштилевший рейд и необузданно вдохновенной руганью старших офицеров и боцманов, обычной во время уборки судов. К подъему флага все суда уже блистали умопомрачающею чистотой.

Только изредка проносилось ожесточенно громкое морское окончание сухопутных слов, и среди тишины рейда раздавался исступленный капитанский окрик, похожий на дикий крик душевнобольного из буйной палаты.

С девяти часов на рейде воцарилась особенно торжественная тишина.

Старшие и младшие флагманы осматривали суда своих дивизий.

На кораблях то и дело играли марши, встречавшие и провожавшие адмиралов. По рейду разносились громкие матросские ответы на приветствия адмиралов.

Гичка с младшим флагманом пятой дивизии направилась в глубину рейда, где стояли корветы, бриги, шкуны и тендера. Гичка приставала к разным судам и наконец пристала к «Ласточке».

На палубу шкуны вошла, быстро поднявшись по трапу, высокая, крупная, внушительная фигура старого контр-адмирала Ратынского с строгим и нахмуренным моложавым лицом, которого мичманы прозвали «адмиральшей» и «Сашенькой».

Он еще более выпятил грудь и приподнял густые адмиральские эполеты, еще более нахмурив брови, стараясь таращить свои добродушные глаза как можно сердитее, когда выслушал рапорты вахтенного начальника, молодого мичмана, и командира шкуны, лейтенанта Муратова.

Адмирал подал офицерам руки, поздоровался с выстроенной командой, велел распустить матросов и вместе с Муратовым пошел осматривать шкуну.

Добродушному адмиралу надоело казаться строгим, хмурить свои густые черные брови и подергивать широкими плечами, тем более, что он — и сам когда-то лихой капитан до женитьбы — приходил в восторг от образцового порядка и изумительной чистоты на «Ласточке».

И его лицо расплывалось в широкую улыбку, а небольшие темные глаза улыбались, и вся внушительная фигура адмирала, казалось, стала поменьше.

После осмотра, когда адмирал вместе с Муратовым поднялись наверх и остановились на шканцах, — адмирал проговорил:

— Вы знаете-с, Алексей Алексеевич, я строг. Очень строг-с!

Муратов не поддакнул, хотя и знал, что «Сашенька» любил, чтобы офицеры считали его строгим и на службе боялись его.

— Да-с. Служба… Нельзя без строгости. Но при всем том я не могу указать ни на малейшее упущение… Ваша шкуна — образцовая-с…

Муратов был всегда сдержан с начальством. Он не выразил на своем лице радостного чувства, не поблагодарил за похвалу и молчал.

А флагман продолжал:

— Да-с, обрадовали, Алексей Алексеевич… Такого порядка… не видел… Рад, что могу вам это сказать!

И адмирал крепко пожал руку Муратова.

— Вы увидите, ваше превосходительство, судно не хуже «Ласточки», — проговорил Муратов.

вернуться

17

Прелестный, милый (франц.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: