Немножко фаталист, как и все подневольные люди, он жил, как «бог даст». Даст бог доброго командира и доброго старшего офицера — и ничего себе жить, а даст бог недоброго — надо терпеть. А чтобы легче было терпеть и чтобы хоть на время забывать действительную жизнь, подчас каторжную, Егоркин напивался и тогда воображал себя свободным человеком.
Начал он запивать на берегу при строгом командире, но продолжал и при добром и мало-помалу привык при съездах на берег напиваться, как он говорил, «вовсю», чтобы не помнить себя. И уже тогда он не разбирал эпитетов, которыми награждал «злющих» офицеров, пьянствуя в каком-нибудь кабачке с товарищами.
Речи Щупленького показались Егоркину настолько странными, что он счел своим долгом высказаться. И с решительностью человека, не теряющегося ни при каких обстоятельствах, он уверенно проговорил:
— Бог все произвел как следует: и землю, и море, и небо, и звезды, и всякую тварь. Всему, братец ты мой, определил место — и шабаш! И людей обозначил: коим примерно в господах быть, коим в простом звании. Вот оно как! И ты зря не думай. Знай себе посматривай вперед!
Молодой матросик, едва ли удовлетворенный объяснением Егоркина, не продолжал разговора.
Так прошло несколько времени в молчании.
— И чудной ты! — проговорил вдруг Егоркин.
— Чем чудной?
— А всем! И прост сердцем, и понятие хочешь иметь обо всем. И на гармони играешь так, что душу в тоску вгоняешь… так за сердце и берешь… Ты раньше чем занимался? Землей?
— Я сирота. В пастухах все жил.
— А где же ты грамоте научился?
— Самоучкой.
— Ишь ведь!.. И всегда такой слабосильный был?
— Всегда.
— Так как же тебя забрили в матросы?
— И вовсе не хотели брать.
— То-то я и говорю, не подходишь ты по комплекции. По какой же причине взяли?
— Барин наш очень просил полковника, что некрутов принимал. «Возьмите, — говорит, — он мне не нужный!»
— Ишь ведь, собаки! — негодующе сказал Егоркин.
— Нет, Левонтий, барин был добер. Мужиков не утеснял! — заступился Щупленький.
— Хорош добер. Такого слабосильного, и на службу… Прямо, значит, доконать человека!.. А у тебя всякий человек добер… Всякому оправдание подберешь… Прост ты очень… Тебя вот не пожалели, а ты всякого жалеешь… Вовсе ты чудной! Небось, по-твоему, и Злющий наш добер?
— Вовсе не добер, но только не от природы, а от непонятия, — вот как я полагаю… И вразуми его бог понятием, он матросиков зря не утеснял бы… Выходит, и его пожалеть можно, что без понятия человек…
— Ну, я такого дьявола не пожалею… Сделай ваше одолжение!.. Из-за его понапрасну меня два раза драли. Да и других сколько… Попадись-ка он когда мне один в лесу…
— И ничего ты ему не сделал бы! — убежденно произнес Щупленький.
— Морду его каркодилью свернул бы на сторону, это не будь я Леонтий Егоркин! — с увлечением воскликнул матрос и даже оскалил свои крепкие белые зубы. — Попробовал бы сам, как скусно, тогда и остерегался бы… вошел бы в понятие… Мы, братец ты мой, боцманов учивали, кои безо всякого рассудка дрались, вводили их в понятие… Отлупцуем на берегу по всей форме, — смотришь, и человеком стал… Не мордобойничает зря… Опаску имеет. А всякому человеку опаска нужна, потому, дай ему волю над людьми, живо совесть забудет. Ты вот только очень устыдливый… И знаешь, что я тебе скажу? — неожиданно задал вопрос Егоркин.
— А что?
— Тебе бы в вестовые. Совсем легкое дело, не то что матросское… И главная причина — ни порки, ни бою, ежели к хорошему человеку попадешь.
— Не попасть.
— То-то можно.
— А как? У всех господ вестовые есть!
— Мичман Веригин хочет увольнить своего лодыря Прошку.
— За что?
— Что-то нехорошее сделал. Только мичман не хочет срамить Прошку. Вот тебе бы, Щупленький, к мичману в вестовые. Он хороший и прост. Не гнушается нашим братом, не то что другие.
— Несподручно как-то самому проситься, а я бы рад.
— А я доложу мичману… Так, мол, и так, ваше благородие. Он башковатый: поймет, что такого, как ты, вестового ему не найти… Сказать, что ли?
— Скажи.
— Завтра же скажу. Тебе вовсе лучше будет в вестовых.
— То-то лучше? — подтвердил и Щупленький.
В эту минуту раздался голос вахтенного начальника:
— Вперед смотреть!
— Есть! Смотрим! — отвечали оба часовые почти одновременно…
И примолкли.
А чары сна незаметно подкрадывались к обоим.
Чтобы самому не поддаваться им и не дать дреме овладеть и Щупленьким, Егоркин стал рассказывать сказку.
Молодой матрос слушал сказку внимательно, не спуская глаз с горизонта, но скоро глаза его начали словно бы застилаться туманом, и веки невольно закрывались. В его ушах раздавался сиплый голос Егоркина, но слова пропадали…
Убаюканный сказкой, матросик задремал.
Вполне уверенный, что Щупленький слушает сказку, Егоркин продолжал описывать большущего крылатого змия, который загородил Бове-королевичу дорогу ко дворцу королевны Роксаны, как вдруг увидал влево от себя зеленый огонек встречного судна. Огонек быстро приближался.
— Кричим! — тихо сказал он товарищу, толкая его в бок.
И с этими словами крикнул, повернув голову по направлению к мостику:
— Зеленый огонь влево!
Крикнул и снова толкнул товарища.
Молодой матрос повторил этот окрик несколькими секундами позже. И голос его дрогнул. И сам он, очнувшийся от дремы, глядел в ужасе на зеленый огонек.
— Задремал! — упавшим голосом сказал он.
Егоркин сердито молчал…
Боцман уже подбежал к часовым.
Он ударил раза два по шее молодого матроса и проговорил, обращаясь к Егоркину:
— И ты хорош! Дал ему дрыхнуть. Теперь будет разделка! Черти! Одни только неприятности из-за вас.
— Злющий, может, и не заметил! — сказал Егоркин, видимо желая успокоить молодого матроса, бледное лицо которого, полное отчаяния, словно бы говорило ему, что он отчасти виноват. Что бы ему догадаться, что Щупленький заснул…
— Не заметил? — усмехнулся боцман… — А вот он и сам бежит сюда! — понизив голос, проговорил боцман…
Действительно, высокий и худощавый лейтенант с рыжими бачками и усами торопливо несся на бак.
Боцман отошел от часовых. Те повернули головы к океану.
Егоркин снова взглянул на Щупленького.
Тот сидел ни жив ни мертв. И только губы его вздрагивали.
Великая жалость охватила сердце Егоркина при виде этого тщедушного, мертвенно-бледного молодого матросика, который и прост, и добер, и так хватает за душу, когда играет на гармонике.
И он чуть слышно сказал ему резким повелительным тоном:
— Злющий запросит — ты молчи!.. А не то искровяню. Понял? — угрожающе прибавил он.
Ничего не понявший и изумленный этим угрожающим тоном матросик испуганно ответил:
— Понял…
В эту минуту сзади над головами часовых раздались ругательства, и вслед за тем лейтенант спросил своим слегка гнусавым высоким голосом:
— Кто из вас двух, подлецов, позже крикнул?
— Я, ваше благородие! — отвечал, поворачивая голову, Егоркин.
Щупленький только ахнул.
— Ты, пьяница? Ты, старая каналья, спал на часах?
— Точно так. Задремал, ваше благородие.
— Эй, боцман! Дать ему завтра пятьдесят линьков, чтобы он вперед не дремал!..
И лейтенант торопливо ушел с бака и поднялся на мостик.
— Левонтий!.. Это как же… За что? — дрогнувшим голосом начал было Щупленький.
Взволнованный и умиленный, он продолжать не мог, чувствуя, что слезы подступают к горлу…
— Сказано: молчи да гляди вперед! — ласково ответил Егоркин.
И после паузы прибавил:
— Мне пятьдесят линьков наплевать. Я и по двести принимал. А ты?.. Ты ведь у нас Щупленький… Тебя пожалеть надо!.. А должно, пароход идет!.. — круто оборвал он речь.
Действительно, скоро в полусвете лунной ночи вырисовался силуэт большого океанского парохода с тремя мачтами.
Через четверть часа он уже попыхивал дымком из своей горластой трубы, приближаясь навстречу, окруженный серебристым поясом сверкнувшей воды.