— Вроде бытто суда. Потребуют у них ответа… И как дадут они на все ответ на бумаге, гайда, голубчики, в Россию… Там, мол, ждите, какая выйдет лезорюция.

— Увольнят, верно, в отставку! — заметил Дунаев.

— То-то, другого закон-положения нет.

Снова Кирюшкин выпил с Дунаевым по стаканчику.

— Скусный здесь ром, братцы! — промолвил, вытирая усы, Кирюшкин. — Помнишь, Вась, в прошлом году вместе съезжали?

— Как не помнить… Вовек не забуду.

— Так из-за этого самого рому я все пропил…

— А ты бы полегче, Иваныч! — участливо заметил Чайкин.

— По-прежнему жалеешь?.. Ах ты, божья душа! — необыкновенно нежно проговорил Кирюшкин. — Но только сегодня за меня не бойся… Явлюсь в своем виде назло Долговязому…

Выпили Дунаев и Кирюшкин по третьему стаканчику, а после потребовали уже бутылку.

И с каждым стаканчиком Кирюшкин становился словоохотливее.

Он расспрашивал Чайкина о том, как он провел год, дивился его похождениям и радовался, что он живет хорошо.

Однако он в душе не одобрял поступка Чайкина и единственное извинение находил лишь в щуплости молодого матроса.

И когда тот окончил свой рассказ, Кирюшкин проговорил:

— Так-то оно так, Вась… Рад я, что ты живешь хорошо… и форсистым стал, вроде бытто господина, и по-здешнему чешешь… и вольный ты человек… иди куда хочешь и работай какую работу хочешь. А все-таки отбиваться от своих не годится, братец ты мой… В какой империи родился, там и живи… худо ли, хорошо, а живи, где показано…

— Неправильно ты говоришь, Иваныч! — вступился Дунаев.

— Очень даже правильно… Положим, Чайкин был щуплый и пропал бы на флоте, и ему можно простить, что он в мериканцы пошел. Но ежели ты матрос здоровый, — ты не должен бежать от линьков в чужую сторону… Недаром говорится: «На чужбине — словно в домовине».

— Говорится и другое: «Рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше».

— Да еще лучше ли здесь-то? Небось тоже люди живут…

— Люди, только поумнее… А что ж, по-твоему, у вас на «Проворном» лучше? Так на нем и терпи?

— То-то, терпи… Как ни терпи, а ты все со своими российскими… Русским и останешься… А то что ты теперь? Какой нации стал человек?

— Американской! — не без гордости проговорил Дунаев.

— И ты, Вась, станешь мериканцем?

— Стану, Иваныч.

— Ну, вот видишь… мериканец! — не без презрения протянул Кирюшкин, имевший очень смутные понятия о странах, в которых бывал. — Какая такая сторона Америка?.. Какой здесь народ? Вовсе, можно сказать, оголтелый! Всяких нациев пособрались, и… здравствуйте! друг дружку не понимают… Здесь никакого порядка! Шлющий народ… — не без горячности говорил Кирюшкин, значительно возбужденный после пятого стаканчика рома.

— Здесь, может быть, больше порядка!.. — попробовал возразить Дунаев.

— По-ря-док!? Нечего сказать, порядок! — протянул Кирюшкин. — Шляются, галдят на улице… и все неизвестно какого звания.

— Да полно вам спорить! — вступился Чайкин, видя, как горячился Кирюшкин, и хорошо понимавший, что его не разубедить.

— Мне что спорить… Я российский и российским и останусь. А тебя, Вась, мне жалко, что ты в мериканцы пошел. Не будь ты таким щуплым, я сказал бы тебе: возвращайся на «Проворный»… А тебе нельзя… И очень тебя жаль, потому… как ты жалостливый. И я за твое здоровье… выпью еще. Эй, бой черномазый! — крикнул Кирюшкин, обращаясь к негру.

— Будет, Иваныч.

— Один стаканчик, Вась… Дозволь…

— Право, не надо, Иваныч… Как бы тебя Долговязый опять не наказал, как вернешься.

— Я в своем виде. И я никого не боюсь. А я тебя очень даже люблю, матросик. Жалеешь ты старую пьяницу! А ведь меня, братцы вы мои, не жалели! Никто не жалел Кирюшкина. Поэтому, может, я и пьяница.

— А ты, Иваныч, брось.

— Бросить? Никак это невозможно, Вась.

— Я, Иваныч, бросил! — проговорил Дунаев. — Прежде здорово запивал, и бросил.

— Как мериканцем стал?

— Вначале и американцем пил! — засмеялся Дунаев.

— Почему же ты бросил?

— Чтобы при деле надлежаще быть.

— И я свое дело сполняю как следовает. А ежели на берегу, то что мне и делать на берегу? Понял, Вась?

— Понял, Иваныч. А все-таки… уважь… не пей больше!

— Уважить?

— То-то, уважь…

— Тебя, Вась, уважу… Во как уважу… Изволь! Не буду больше, но только вы, братцы, меня караульте, пока я на ногах…

Чайкин предложил Кирюшкину погулять по городу.

— Ну его… Что там смотреть!

— В сад пойдем.

— Разве что в сад… Только пустое это дело!

Дунаев запротестовал: увидит какой-нибудь офицер, что Кирюшкин гуляет с ними, его не похвалят.

И они все остались в кабаке.

Кирюшкин сдержал слово и больше не просил рома. Через несколько часов он совсем отрезвел, и когда Чайкин и Дунаев, обещавшие к шести часам обедать со Старым Биллем, поднялись, то Кирюшкин твердо держался на ногах.

— Ну, прощай, Иваныч! — дрогнувшим голосом проговорил Чайкин.

— Прощай, Вась! Дай тебе бог! — сказал Кирюшкин.

И что-то необыкновенно нежное и грустное светилось в его глазах.

— Не забывай Расеи, Вась!

— Не забуду, Иваныч…

— Может, бог даст, и вернешься потом?

— Вряд ли, Иваныч.

— А ежели манифест какой выйдет?

— Тогда приеду… Беспременно…

— То-то, приезжай.

— А ты, Иваныч, брось пить… Я любя… Выйдешь в отставку, что тогда?

— Что бог даст… Вот вернемся из дальней, — сказывают, в бессрочный пустят.

— Куда ж ты пойдешь? В деревню?

— Отбился я, Вась, от земли, околачиваясь пятнадцать лет в матросах. Что я буду делать в деревне? В Кронштадте останусь… Прокормлюсь как-нибудь.

Прощаясь с Кирюшкиным, Дунаев полушутя сказал:

— А здесь бы ты, Иваныч, в поправку вошел… Оставайся… Я тебе место предоставлю…

— В мериканцы поступать?

— То-то, в мериканцы…

— Лучше последней собакой быть дома, чем в вашей Америке… Оголтелая она… То ли дело Россия-матушка… Прощайте, братцы! А я к своим пойду!

Они вышли вместе из салуна и разошлись в разные стороны.

Глава IV

1

Возвращаясь после свидания с Кирюшкиным в город, Дунаев сказал Чайкину:

— Совсем без понятиев этот Кирюшкин! Как он насчет Америки говорил!

— Откуда ему их взять. И напрасно ты только с ним спорил да сбивал его. Затосковал бы он здесь и вовсе пропал бы. Нешто легко от своей стороны отбиться?.. Он ведь правильно говорил, что не хочет в американцы. Разве ты, Дунаев, проживши здесь пять лет, стал американцем? Утенок между цыплятами все норовит к воде… Так и русскому человеку здесь: и сам себе господин, а душа все-таки болеть будет.

— Это, Чайкин, вначале только. И у меня болела.

— Небось и теперь когда болит… Скучаешь по России?

— Скучаю не скучаю, а не вернулся бы от хорошей жизни. Прежде и я, как Кирюшкин, этого не понимал.

— Я не про то. А душа все-таки тосковать будет. И никогда мы с тобой настоящими американцами не станем. И мы им чужие, и они нам чужие. И не понять нам друг дружки… Они вот все больше о том хлопочут, как бы богачами стать, у каждого одно это в уме. А насчет души и вовсе забывают и бедного человека считают вроде как бы нестоящего: пропадай, мол, пропадом… нет мне никакого дела. Совесть у них, знаешь, другая… У нас простые люди нищего пожалеют, а здесь обругают да насмеются… Разве ты этого не примечал?

— Это точно… Не любят здесь нищего человека… Говорят: «На то ты и человек, чтобы сам умел добиться своего положения, если руки есть!..» Ну и все стараются изо всех сил, чтобы быть при капитале… Рвут друг у дружки кусок…

— То-то я и говорю. И некогда им из-за этого самого вокруг себя взглянуть да подумать: правильно ли быть миллионщиком, когда другим нечего есть!

— Ну, это на всем свете так. И наши богачи не лучше.

— Положим, во всем свете по неправде живут. И наши миллионщики без всякой совести, но только здесь и простой человек хочет быть миллионщиком…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: