Никак не могу отучить от этой дурацкой привычки.

На собрании молчит, лишь плевки в пол всаживает.

Я его теперь после собрания пол подметать заставляю.

* * *

Лето удалось жаркое. Целыми днями на небе висело солнце. Зазеленели и запылились поля с картофелем и капустой. На Сестре-реке старухи в ослепительно-белых платках стирали белье и уносили его в тазах по тропинке в гору.

Лесная дорога высохла и только в одном месте размывалась чистым родничком.

Днем в лесу было душно и кружил голову пахучий можжевельник. Зато вечером приходила свежесть, солнце закатывалось почти на севере, долго не смеркалось, небо темнело постепенно с востока.

В далекой глубине остывшего неба загоралась первая звезда. Ее можно было потерять в этом зеленоватом, похожем на бутылочное стекло небе.

Но вслед за ней загоралась еще одна, свет их усиливался, мерцал, и от этого ночь казалась живой.

Теперь я видел часто огородный трактор Кузьмы Ивановича. Безмятежно он ковырялся в картофельной ботве, рыхлил землю на капустных грядках или возил в тележке на бревенчатую эстакаду торф.

Когда рабочий день кончался, колхозники шли в село прямиком через кладки, а Кузьма Иванович ехал на мост в объезд.

Завидев мой костер, он глушил трактор и шел ко мне. Валился на землю, усыпанную опавшей хвоей и сосновыми шишками, пил чай и спрашивал:

— Охраняешь?

— Охраняю.

— Ну и работа у тебя. В жизни бы не пошел в лесники. День на ногах, ночь на ногах. Ты здесь сидишь, а у тебя в другом месте лес рубят.

— У тебя работа тоже хлопотливая, — говорил я.

— Я к ней веревками не привязан. Век за баранкой сидеть не буду. Год отгорюю и найду работенку непыльную. Может, у тебя какая есть на примете?

Потрескивал костер. К нам долетали звуки вечернего села. Они были оживленнее, чем днем, когда все разъезжались по полям и в домах оставались лишь старые да малые.

Закат медленно гас, гас и костерок, он не давал уже света, не отбрасывал блики на стволы и тяжелые, задремавшие ветки. На небе горели звезды. Вечер был мягок и таинствен. Вечер говорил: сколько интересных вещей на земле, только гляди во все глаза, только вслушивайся в каждое слово, и перед тобой откроются великие тайны.

Кузьма Иванович зевал, переворачивался с боку на бок: твердые шишки впивались в тело — и молчал. Ему нечего было рассказывать. На нем была все та же зимняя шапка, потный ватник, заскорузлые сапоги. Он допивал чай и уходил в темноту. «Так и сгниет этот пень, — думал я, — ничего не дав людям, бесполезно проживет жизнь».

Летом, в начале июля, когда схлынули белые ночи и земля успокоилась от удивления перед вечной зарей, ночное небо стало густым, синим. Теплый пар, нагретый днем от придорожной травы, молочных колосьев ржи, березовых, ольховых, ивовых веток и листьев, поднимался вверх, и на нем дрожали крупные звезды.

От зари до зари я работал в лесу и приходил домой, когда все спало, лишь вдалеке тарахтел огородник Кузьмы Ивановича. Усталый, я валился на кровать, но и в последние минуты, перед тем как уснуть, я видел в окне темно-синее небо.

Как-то в середине ночи я был разбужен лаем своих собак. Кто-то торопливо стучал жесткими каблуками о звучные доски крыльца, затем прошел в сени, в кухню и, цепляясь за табуретку, — в мою комнату.

— Вставай, вставай, все спишь!

Это был Кузьма Иванович. Вид у него был возбужденный, странный. Странность была в торопливости, в какой-то необыкновенной для него взволнованности, в выражении лица, в голосе. Даже в том, что он заявился ко мне на кордон ни свет ни заря.

Он тяжело дышал и, не дав ни минуты, чтобы прийти в себя, потащил меня на улицу.

Я думал, что с ним случилось несчастье: сломался трактор или ушибло человека.

Он вывел меня на крыльцо и сказал:

— Небо. Гляди, какая красота. Ты спишь, а она пропадает.

Ночь была глуха, и, вероятно, кроме нас и астрономов, прильнувших к телескопам, ее не видел никто. Это было как откровение. Девственная, чистая небесная твердь. Тихо она раскрыла свой занавес.

Мир был таинствен, но он был доступен, он ждал пытливого человека.

Я мало глядел на небо. Я смотрел на Кузьму Ивановича, этого нескладного увальня, открывшего для себя богатство и бесконечность мира. И я меньше всего думал, отчего он именно в семнадцать лет вдруг увидел наше северное небо и поразился, — оттого ли, что он работал ночью или полюбил девушку, а когда люди влюбляются, они всегда интересуются небом.

С тех пор Кузьма Иванович зачастил ко мне. И внешне он изменился. Исчезла шапка, сидевшая на голове точно колокол, исчез грязный ватник, который он никогда не снимал. Видимо, он хотел расстаться со старым навсегда. В селе он всем надоел своими расспросами о звездах и небе. Над ним смеялись. Но он не обращал на насмешки внимания.

Он приходил ночью и не давал спать. Ему надо было высказаться и выспросить то, что знали я и дед. Тут шли разговоры о Галактике, о Солнце, о Луне.

Он тыкал своим замасленным пальцем в тонкую брошюру и оживленно читал: «Мы наблюдаем всего ограниченную часть вселенной. Есть такие звезды, что свет, идущий от них, не может достигнуть нас, пока мы живем».

Астрономия захватила его целиком. Я был удивлен его способностью так быстро освоить довольно сложные астрономические понятия.

Я знал об этом обидно мало. С моим дедом на астрономические темы говорить было трудно.

— Ты, браток, об этом вопросе не думай, — говорил дед. — Головы не ломай. Ты в корень гляди. А звезда — она что? Одна видимость. Ты на работу нажимай. Так-то оно верней.

Сидя за трактором или возвращаясь домой по ночной дороге, зная, что в такую пору его никто не будет слушать, Кузьма Иванович, наверное, говорил сам с собой, с лесом, с журчащим ручьем, потому что не говорить в таком состоянии человек не может.

Однажды вечером я был свидетелем любопытной сцены. Вначале я услышал голос, обращенный к кому-то с укоризной:

— Есть Волопас, Орион, Альдебаран… Нет, глупые вы. Что вы понимаете в жизни? Бегаете без пользы. Лаете и то зря, так, пустобрехом.

Я подошел поближе и увидел на ступеньке крыльца все того же Кузьму Ивановича и своих псов. Кузьма Иванович отламывал от горбушки кусочки и давал каждому по очереди…

* * *

Зима замела все дороги. Теперь без лыж ходить по обходу трудно. Снег лег на деревья, на кусты, на замерзшую речку. Затаились под снегом колхозные поля, где росли капуста и картофель; лишь маленькими бугорками выделяются удобрения, вывезенные Кузьмой Ивановичем еще осенью.

Редко по дороге встретятся дровни, груженные сеном или соломой. Оставят они за собой след полозьев.

Кузьму Ивановича я не вижу. Говорят, он уехал на какие-то курсы.

Ночи стоят длинные, рассветает в десять, а в четыре темно. Дед при керосиновой лампе вяжет березовые метлы и напевает под нос про туманы-растуманы.

Наши собаки словно взбесились. Всю ночь напролет только и слышно их бесконечно-отрывистое бреханье: гав-гав-гав. Пришлых людей поблизости нет. Рядом по шоссе ходят машины, но собаки привыкли к их шуму, не обращают внимания. Редко по осени, когда падает лист и земля от ранних заморозков затвердеет и станет звучной, услышишь вдруг, как глухо ударит копытами вспугнутый табунок лосей. И больше ни звука. Лишь ветер продувает сосны.

Не от чего бы лаять собакам, но не унять их. Особенно старается Найда. Рыжая, гладкая, хитрая, самая хитрая из всех рыжих собак, бегает она по двору, потряхивая левым ухом, и заливается тонким голосом.

Еруслан — тот степенный. Он уже стар и по-собачьи мудр. На чужих людей он не бросается, из-за пустяков не поднимает шума, ходит независимо, неторопливо, как и положено собаке.

Глаза у него добрые, но вид страшный, — он из породы кавказских овчарок. Шерсти на нем больше, чем на баране; зимой он спит прямо на снегу, презирая метель и стужу.

Мне бы не обращать внимания на них, да не люблю, когда собаки брешут попусту. Выйдешь на улицу, ночь стоит удивительно звездная. Крупинки звезд выделяются четко, то зеленые, то синие, то голубоватые; кажется, вот-вот отделятся они от невидимых нитей и упадут. Прикрикнешь на собак. Умолкнут они на мгновение, и опять слышна трель Найды и глухое погукивание Еруслана.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: