— Что же было матросу?
— А такое он объявил ему решение: «Хочешь ты, говорит, помереть или мало-мало идтить в вечную каторгу, так я тебя, такого-сякого, сей секунд отошлю на берег и отдам под суд, а не хочешь, так получи пятьсот линьков, и ничего, мол, я не видал… Подумай, говорит, пять минут и опосля приходи ко мне. Помирать тебе, говорит, дураку, рано, в каторге, братец, сгниешь, а шкура заживет…» Это он ему вдогонку.
— Ну, и что же выбрал матрос?
— Стал под линьки. Выдержал. А потом этого же самого матроса — как бы вы думали, вашескобродие? — Сбойников в унтерцеры произвел… И все от начальства тогда скрыл и строго-настрого приказал ничего не болтать… Тоже по-своему пожалел… Не хотел загубить человека и нож этот самый простил… Вот и поди ж ты. Зверь-зверь, а тут поступил правильно… И то надо сказать. Тиранить он тиранил, а насчет пищи первый командир был! У него ни левизор, ни баталер не смели, значит, обидеть матроса. Ни боже ни! Тут бы он не пожалел… И насчет обмундировки, чтобы все матрос получал по положению… А на вино, ежели работали хорошо, так своих денег сколько тратил. Всей команде, бывало, от себя жаловал за каждый день… Небось денег стоит… Совсем чудной был. А непреклонности своей не смирял… Даже и когда француз пришел и многие офицеры притихли, — боялись, значит, — этот по-прежнему остался генерал-арестантом… Еще жесточей стал.
— Вы, Кириллыч, с ним служили?
— То-то служил, и он меня — по правде сказать — мало тиранил. Даже приверженность имел, — как-то смущенно прибавил Кириллыч. — В вестовые взял, а потом с четвертого бакстиона перевел к себе, состоять при нем, когда его назначили, значит, траншейным майором[1], на самую опасную должность… А вестовым я у его до войны два года прослужил… Тут-то я и пытался спознать его…
— И спознали?
— Никак не спознал… Не разобрать евойной души… когда в ей зверь, когда человек… Видно, такого бог уродил…
— А тяжело было служить вестовым?
— Вовсе даже было легко, потому Сбойников дома совсем легким человеком был…
— Как легким?
— А так, вспылит ежели, обругает или вдарит в зубы, только и всего… А чтобы тиранить ни боже ни. Это только он на корабле да на службе, а так, значит, при ем служить — одно только удивленье… Быдто даже и не генерал-арестант… Но только с полюбовницей своей — опять зверь зверем был… Трудно, вашескобродие, и поверить, что он с ей раз сделал…
— Из-за чего?
— Из-за ревности, вашескобродие. Ревнивый он был страсть и любил эту самую Машку. А была она матросская вдова, такая ядреная, здоровая баба… Одно слово — козырь… И молодая, лет двадцати… Пошла она к Сбойникову в полюбовницы из-за денег… ну и попомнила… каковы денежки, да шелковые платья, да скусная пища…
— Что ж он сделал?
— А поймал он у нее как-то раз матросика своего же экипажа, да и велел ему эту Машку привязать косами к крюку на потолке… Матросик не осмелился перечить, со страху исполнил приказание; тогда Сбойников велел ему уйти и сам вышел, да еще и двери запер… На рассвете эту Машку замертво сняли… слышали, как она криком кричала… Сломали двери… Видят обходные — висит человек и еле дышит… Доложили по начальству… Однако дело замяли… Тут вскорости и войну объявили… Не до того было!..
Кириллыч примолк и закурил трубочку.
— Экая благодать! — промолвил он, наслаждаясь вечером. — И подумаешь, какие злодеи были… И сколько горя терпели от их…
— Что ж, жива осталась Маша?
— Отлежалась…
— А Сбойников жалел ее?
— Еще как!.. Вы вот дальше послушайте, вашескобродие, какой это был человек… Дайте только передохнуть. И то быдто в горле пересохло.
Кириллыч выкурил трубку, откашлялся и совсем тихо, словно бы боясь нарушить торжественную тишину чудного вечера, проговорил:
— Да, вашескобродие… Совсем чудной был этот самый генерал-арестант. И в вестовые-то он брал не так, как другие…
— А как?
— Другие которые командиры брали себе вестовых из слабосильных или неисправных по флотской части матросов, а он таких не брал… «Не стоит, говорит, таких подлецов к лодырству приучать». И меня он взял, вы думаете, по какой причине, вашескобродие.
— По какой?
— За мою флотскую отчаянность, вашескобродие.
— Как так?
— А так оно и было. Я, вашескобродие, отчаянным фор-марсовым считался. На нок ходил, значит, штык-болт вязал. Сами изволите понимать, вашескобродие, что на штык-болте не всякому справиться. Бежишь, бывало, по рее вроде быдто оголтелой собаки, как скомандуют паруса крепить или рифы брать Долго ли при такой оголтелости сорваться.
— И срывались?
— А то как же! Срывались и насмерть расшибались о палубу, а то в море падали… Каждое лето такие дела случались у Сбойникова. Он ведь, анафема, за каждый секунд промедления порол. Так небось каждый марсовой изо всей силы рвался, в бешенство, можно сказать, входил… Не о том думал, что упадет, а как бы ему шкуру не спустил Сбойников. Всякий, значит, его опасался. Он неисправки никогда не прощал. Что другое — пьянство или какую шкоду на берегу простит, а неисправку по флотской части — ни боже ни! По самой этой причине и старались.
— Не все же такие были, как Сбойников.
— Кто говорит… Этот был по жестокости первым во флоте, недаром ему и прозвище дали генерал-арестанта, — но только, вашескобродие, на всех судах без порки да без бою не выучивали. Такое, значит, было положение до войны… Ну, а после, когда император узнал, как матросики Севастополь отстаивали, другое положение определил… Теперь, сказывают, на флоте такого боя нет… Правда это, вашескобродие?
— Правда, Кириллыч, — отвечал я.
— То-то один унтерцер мне в Севастополе сказывал, что нет, и легче, мол, служить. И корабли пошли другого фасона… Без мачт, а то и есть мачты, так только для виду: ни рей на их, ни парусов… Так всё паром ходят. Небось матросу теперь и упасть-то неоткудова… Ходи себе по палубе… Но только, вашескобродие, неказисты эти нонешние корабли… Видел я их в Севастополе…
— Не понравились?
— Вовсе дрянь против прежних! — промолвил Кириллыч тоном полнейшего презрения. — Положим, теперь на их опаски меньше, а я так полагаю, что без опаски какой и матрос!.. Теперь он вроде солдата, значит… только так, зря матросом называется… А в старину мы настоящие матросы были… Бывало, бежишь по рее и вовсе забываешь, что упасть можешь. Таким родом и я чуть не убился, вашескобродие…
— Как так?
— Сорвался я в горячности с нока, да на лету уцепился как-то за шкаторину и повис… Чувствую, нет силы моей держаться… Еще секунд, и упаду на палубу… Вижу свою смерть… Но только спасибо этому самому генерал-арестанту — не допустил.
— Как не допустил? — удивился я.
— А голосом, вашескобродие.
— Голосом? — переспросил я, недоумевая.
— То-то голосом. Увидал он меня в таком виде на шкаторине, да как крикнет, дьявол, со всей мочи с мостика: «Насмерть запорю, такой-сякой, ежели, говорит, упадешь. Держись!» И так я испугался этого крика, что зубами вцепился в шкаторину… держусь. А тем временем конец подали с реи… И меня подняли… Не подбодри он тогда меня страхом — не жить! — прибавил Кириллыч.
Кириллыч выдержал паузу и продолжал:
— Как просвистал боцман «с марсов долой!» — велел меня позвать. Прибежал. А он стоит на мостике, ноги расставил, сам сгорбимшись маленько, поглядел на меня своим пронзительным глазом и говорит: «Молодчина, Кириллов! Слушаешься своего командира, а то лежал бы ты, такой-сякой, с пробитой головой. Как это ты сорвался? По какой такой причине?» — «От горячности, вашескобродие», — докладываю. «А отчего, спрашивает, ты руки за пазуху спрятал?» — «Ногти, мол, сорваны и кровь, говорю, вашескобродие, каплет, так чтобы не загадить палубы!» — «С рассудком ты, матрос. Ну, ступай, говорит, в лазарет… там тебе пальцы починят, а за меня, говорит, пей десять ден по чарке!»
— И долго вы возились с пальцами, Кириллыч?
1
Траншей-майор — наблюдающий за траншеями и за «секретами», скрытыми от лица неприятеля. (Примеч. автора.)