— Сотню, подлецы, всыпали, Исайка.

— Сотню? Ай, ай, ай!! — испуганно вскрикивал Исайка, не совсем, впрочем, доверяя счету приятеля, так как и бодрый вид его и тон голоса далеко не соответствовали получению такого количества ударов.

— И лупцевали ж, я тебе скажу, Исайка. Особенно этот дьявол Чекушкин наваливался… Из-за вчерашнего пьянства. Сказывали: сгрубил вахтенному начальнику… А я, хоть убей, не помню… Ты, брат, мази своей приготовь. Ужо попрошу товарища спину вымазать.

Исайка умел приготовлять какую-то мазь, облегчавшую, по словам матросов, боль в спине после наказания, и многие пользовались Исайкиной мазью.

— Как просвищут «отдыхать!» — приготовлю. Фершал припасу даст, — отвечал Исайка и как-то боязливо спросил: — А очень больно?

Лицо Исайки имело такой страдальческий вид, что со стороны можно было подумать, будто наказанный был Исайка, а не Рябой, загорелое, грубое и смелое лицо которого, полное выражения какой-то бесшабашной удали, с бойкими, добродушно-плутоватыми серыми маленькими глазами, не имело в себе ничего страдальческого.

— Затем, братец ты мой, и порют, чтоб было больно! А ты думал так, здря? — отвечал, усмехнувшись, Рябой… — А уж я подлецу Чекушкину на берегу морду искровеню, будь спокоен, даром что унтерцер. Тесто из его хайла сделаю! — неожиданно прибавил матрос.

И обыкновенно добродушный взгляд загорелся злым огоньком.

— Ай, ай, Иваныч! За что?

— А за то, чтобы он, живодер, не старался! Ты бей, коли твоя должность такая собачья, по форме, а не зверствуй над своим же братом!

— Хуже будет, Иваныч. Он тебе после припомнит, если опять…

Исайка деликатно не доканчивал и, вздыхая, прибавлял:

— Все из-за вина.

— То-то из-за вина, Исайка. Ты вот башковатый человек, а не поймешь, что матросу надо погулять… Без вина, братец ты мой, совсем бы служба опаскудила… Ты это возьми в толк, Исайка.

— Отчаянный ты, Иваныч… Ничего не боишься… Сто линьков?.. Ай, ай! И как ты только выдерживаешь?

— Шкура-то пообилась. И не такую плепорцию, слава богу, выдерживал! — не без хвастливости говорил Рябой. — Небось унижаться перед ими, подлецами, не стану, коли они за беспамятство с тебя шкуру сдирают. Сгруби, значит, я тверезый — запори насмерть, это правильно, а с пьяного разве можно взыскивать?.. Разве это по совести?..

— Совесть-то люди давно забыли, Иваныч, — раздумчиво говорил Исайка.

— То-то и есть. Люди забыли, и я, значит, пьянствую… Пори, сделай милость… Пори только с рассудком, не наваливайся!.. Я и три сотни приму и в лазарет не лягу!

— Ишь ты! — шептал Исайка и с каким-то почтительным изумлением взглядывал на Рябого…

— А ты небось, Исайка, и пятидесяти линьков не примешь? И от такой малости из тебя дух вон. Уж вовсе ты щуплый, Исайка! — смеялся Рябой, посматривая на тщедушную фигуру Исайки с снисходительным сожалением здоровенного крепкого человека.

Исайка жмурился от страха при этих словах и взволнованно, с какою-то необыкновенной серьезностью в голосе произносил:

— А срам? От одного срама помереть можно… И-и-и!

И Исайка даже взвизгивал.

— Какой срам? — недоумевал Рябой. — Это ты, Исайка, со страха мелешь!.. Ежели кому срам — так тому, кто человека не жалеет и за всякую малость велит тебя полосовать… Тому так срам… А матросу никакого срама нет… Бог-то ему за то на том свете все грехи простит… Потому — матросик все стерпел.

На этом пункте Исайка никогда не сходился с Рябым, и тут они друг друга совсем не понимали.

Сблизились они лет семь тому назад совсем неожиданно и по особенному случаю.

Оба они были в одной роте на берегу и оба в летние морские кампании плавали вместе на восьмидесятичетырехпушечном корабле «Поспешном», но отношения их друг к другу были холодные и даже не особенно дружелюбные. Тихий и мирный Исайка хоть и преисполнен был почтительного уважения к бесшабашной удали лихого матроса, считавшегося первым марсовым на корабле, но его грубый разгул на берегу, его не особенно щекотливые понятия насчет способов добывания денег на выпивку, слухи о том, что Рябой будто бы в темные осенние ночи уходит из казармы и не прочь в глухом переулке ограбить запоздавшего офицера, — все это далеко не располагало Исайку к забулдыге Рябому. И тот, в свою очередь, смотрел на Исайку с некоторым презрением как на «поганого жида» и вдобавок отчаянного труса. Однако никогда не задирал его, считая это ниже своего достоинства… Стоит ли Исайка того?

Однажды, отпущенный в воскресенье со двора, Рябой поздно ночью был приведен в казармы в бесчувственном состоянии и почти голым. Сапоги и казенная шинель были пропиты Рябым. Даже и он оробел, когда, проснувшись на следующее утро, узнал, что случилось. В роте тотчас же стало известно, что Рябой пропил казенные вещи, и все говорили, что за это его отдерут «форменно», как Сидорову козу, меньше как пятьсот розог за такое дело не дадут — шинель новая.

Фельдфебель несколько раз съездил Рябого по уху, больше для соблюдения своего престижа, чем для вразумления такого отпетого человека, — что ему, мол, от боя! — и обещал скрыть от ротного командира до вечера, если Рябой добудет шинель.

А он даже не помнит, за сколько она была оставлена в знакомом кабаке, где Рябой постоянно пьянствовал. И как добыть шинель? Где достать такие деньги?

— Придется, видно, шкурой заплатить за шинель, Авдей Трифоныч! — объявил он развязным тоном, стараясь скрыть перед фельдфебелем свою душевную тревогу.

— В этом не сумлевайся, блудящий кобель, пьяная твоя рожа! Отполируют тебя, подлеца, начисто, во всем аккурате… Проймут и твою барабанную шкуру, не бойся. А то, пожалуй, еще и под суд отдадут, попадешь в арестантские роты… Как ротный на это дело взглянет… Не в первый это раз ты казну объегориваешь…

Старик фельдфебель (он же боцман первой вахты на «Поспешном») говорил, по-видимому, суровым, бесстрастным тоном, прибавляя ругательства без всякого увлечения. Однако в его глазах светилось участие. Уж очень удалый и бесстрашный был марсовой, этот забулдыга и пьяница!

— Уж ты попытай, извернись как-нибудь, беспардонный дьявол, а я до вечера докладывать не буду! А дальше не могу. Сам службу понимаешь! — прибавил не без теплой нотки в голосе старик и словно бы оправдываясь.

— Спасибо и на том, Авдей Трифоныч, но только уж все равно с утренним лепортом доложите ротному… Чего еще ждать?

— А ты форцу на себя не напущай, не куражься… Небось всыпка будет отчаянная… Да и вовсе пропасть можешь… Попытай, говорю… Или еще не проспался, сучий ты сын? Слышь: до вечера ротному не доложу.

Исайка, уже давно сидевший в своем уголке за работой, прослышал про то, какая грозила беда Рябому, и лицо его отразило жалость и в то же время какую-то внутреннюю борьбу. Так просидел он, ожесточенно двигая шилом, минут пять и наконец, полный решимости, встал и пошел на другой конец казармы, где угрюмо сидел Рябой.

— А что я тебе скажу, братец, — проговорил своим тоненьким голоском, слегка нараспев и несколько таинственно Исайка, подходя к Рябому.

Рябой вопросительно поднял на Исайку злые глаза и равнодушно опустил их.

— Знаешь, что я тебе скажу?

— Ну что пристал: «скажу да скажу»? Сказывай.

— За сколько ты пропил шинель?

— А тебе что?.. Чего лезешь?

— Ты только скажи, а мне есть дело! — продолжал Исайка и одобрительно и ласково подмигнул глазом.

— А черт его знает за сколько?

— Гмм… Денег не брал?.. Пил только. А много ты примерно выпил?.. Штофа два?

— И полведра вали. Я ведь не жид, а хрещеный.

— Ай, ай, полведра! — ахнул Исайка.

— Да ты к чему это гнешь?.. — уже мягче спросил Рябой, взглядывая на Исайку и пораженный необыкновенно участливым выражением его лица.

— Хочу шинель твою достать! — кротко промолвил Исайка. — Объясни, в каком кабаке ты ее оставил. А уж я шинель принесу.

— Ты? — выговорил только Рябой.

И больше не мог в первое мгновение ни слова прибавить, тронутый до глубины души этим великодушным предложением.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: