— Теория не может быть ни нравственной, ни безнравственной. Она может быть научной или не научной… Когда…

Но Николай не слушал и продолжал, не замечая, как тонко-насмешливо улыбаются глаза Алексея Алексеевича.

— Или высшим организациям нет никакого дела до этого, и они могут равнодушно жить с киргиз-кайсаками, пользуясь сами всеми дарами цивилизации? В таком случае во имя чего же они двигают историю?.. Во имя личных целей?.. Все для себя, а киргиз-кайсаки как знают?..

— История не знает-с целей. Она управляется законами.

— Законами хищничества одних, индифферентизма других и бессердечия третьих. Мы с вами-с будем наслаждаться, желать свободы, а для большинства — прозябание. Это-с не так, и история, сколько я понимаю, не совсем шла так. Были люди, есть они и будут, для которых страдания масс были единственным двигателем их деятельности. Они были только выразителями этих же масс.

Николай продолжал развивать свою аргументацию, но он не столько развивал, сколько увлекался и горячился. В словах его звучало чувство и отсутствовала доказательность.

Алексею Алексеевичу не стоило большого труда сбить с позиции своего молодого противника. Своим тихим, ровным голоском он полегоньку, с видом пренебрежительной снисходительности, разбивал его. Николай чувствовал, что правда на его стороне, чувствовал всем существом своим, что в доводах Присухина, по-видимому основательных, скрывается высокомерный эгоизм, но видел, что ему не совладать с мастерской диалектикой противника, с солидностью его эрудиции. Он не мог не заметить, что Присухин играет с ним, как старый, опытный боец. На одно его доказательство, на одну его цитату он приводил несколько других, причем упоминал такие сочинения, о которых Николай и не слыхивал.

Но Вязников нападал еще с большего запальчивостью на Присухина и под конец стал так горячо спорить, что Присухин проговорил:

— Э, да вы, Николай Иванович, как посмотрю, горяченький в спорах. Впрочем, глядя на вас, я вспоминаю свою молодость… Когда я был юн, я также был горяч; но уходили коня крутые горки.

О своей горячности Алексей Алексеевич упомянул, как кажется, ради извинения молодому человеку. Сам он едва ли когда-нибудь горячился.

— Молодость тут ни при чем. Есть и молодые, которые проповедуют ту же доктрину, хотя и не так последовательно. Она крайне удобная… заставляет мириться со всем, глядеть на правых и виновных хладнокровно и, главное, не стесняться.

— Что делать-с. Наука — не прокурор судебной палаты!.. Вы давно изволили кончить курс? — прибавил Алексей Алексеевич.

— В настоящем году! — резко отвечал Николай.

— В настоящем… По какому факультету?

— По юридическому…

— Значит, мой collega. К нам в присяжные поверенные?..

— Еще не знаю-с.

— Конечно, к нам. Когда-нибудь сразимся, значит, и в суде… С таким противником приятно спарить, и мы еще, надеюсь, поспорим, а теперь… я боюсь, не надоели ли мы дамам! — прибавил Присухин и заговорил с одной из барышень.

Николай умолк, несколько сконфуженный. «Скотина!» — подумал он. Ему было обидно и досадно, что он не только не оборвал этого «иисусистого», но еще оборвался сам.

— Однако и вы любите умные разговоры разговаривать, как погляжу! — заметила Нина. — А я думала…

Николай еще находился под влиянием спора и не слышал, что говорила ему соседка.

— Я думала… Да вы, кажется, не слушаете меня?

Николай взглянул на молодую женщину. Она так весело улыбалась, столько жизни было в ее глазах, так ослепительно хороша была она, что и сам он улыбнулся и радостно сказал:

— Что же вы думали?

— Что вы не занимаетесь глупостями.

— А чем же?

— А просто… просто пользуетесь жизнью! — тихо прибавила она, подымаясь.

XI

Николай незаметно сошел с террасы в сад, возобновляя в памяти свой спор с Присухиным и досадуя, что не сказал ему всего, что теперь так стройно и логично проносилось в его голове. Он тихо подвигался в глубь густой аллеи.

— И охота вам было связываться! — произнес под самым ухом сбоку чей-то голос.

Николай повернул голову. На скамейке под развесистым кленом сидел Прокофьев.

Вязников подошел к нему и отрекомендовался.

— Я вас несколько знаю. От Лаврентьева слышал и вашу статейку читал! — произнес Прокофьев, протягивая руку. — Среди всякой нынешней мерзости… статейка ничего себе.

— Ваше лицо мне тоже показалось знакомым. Вы не знавали студента Мирзоева?

— Нет.

— Большое сходство.

— Мало ли схожих людей. Моя фамилия Прокофьев… Федор Степанов Прокофьев.

— Так незачем было связываться? — спросил Николай, присаживаясь около.

— Убедить, что ли, намеревались эту культурную каналью?

— Да уж чересчур возмутительно.

— Ого! Изволите еще возмущаться речами Присухина. В какой Аркадии* жили?

— В петербургской.

— Так-с… И возмущаетесь еще?

Он помолчал и прибавил:

— Ведь у него и наука-то вся такая же иисусистая, как он сам. Они с ней — одного поля ягоды. Она у них повадливая, карманная, на все руки…

— Как повадливая?

— Очень просто. Какие угодно фокусы они с ней проделывают. Вы курсов не проходили разве? Только он вас, что называется, в лоск положил…

— Однако…

— Однако не однако, а затравил, и поделом!

Николай был несколько озадачен и строго взглянул на Прокофьева, но тот не обратил на это ни малейшего внимания.

— И вправду, поделом! Вперед не суйтесь. Коли соваться, так уж надо самому во всей амуниции — иначе только их же жалкими словами тешить. По мне, это будто чищеным сапогом в грязь ступать. Он вам и Милля* и Маркса перевирал, вы внимали, а он-то хихикал в душе…

— Так что же вы не вступились, коли сами вы в полной амуниции, как вы говорите? — заметил иронически задетый за живое Николай.

— Эту канитель давно бросил, — отвечал Прокофьев хладнокровно. — Да и к чему? Разве их берут слова? Или барышень здешних, что ли, тешить диспутами?..

— Нельзя же хладнокровно слушать гадости.

— И потому надо поболтать?

Прокофьев помолчал и, внимательно взглядывая на Николая, прибавил:

— Пожалуй, вы и на свою публицистику возлагаете надежды? Кого-нибудь убедить полагаете насчет курицы в супе*, а?

— А разве нет?..

— Верите еще?

— А вы не верите разве?

— Я?.. В российскую публицистику?

Прокофьев взглянул на Николая.

— Да вы в самом деле, Николай Иванович, вернулись из Аркадии, а не из Питера.

— Что ж в таком случае литература…

— По большей части переливает из пустого в порожнее… Надо же что-нибудь писать.

— Вот как… И, следовательно, заниматься ею…

— То же занятие, что мух хлопать! Это ново для вас, что ли? Поживете, тогда другое запоете, если не привыкнете, а впрочем, попробуйте-ка изложить на бумаге и напечатать то, о чем вы так горячо за обедом говорили. Попробуйте-ка! — усмехнулся ядовито Прокофьев. — А мы прочтем-с!..

— Вы как-то безнадежно уж смотрите.

— Не безнадежно, а не обманываюсь. Нет, батюшка, вашими писаньями не проймешь… Не нам с вами чета — люди пробовали. Не проймешь! — добавил он с какою-то глубочайшей ненавистью в голосе.

Прокофьев умолк и попыхивал папироской. Николай поглядывал на него. Любопытство его было возбуждено. «Кто этот человек, говорящий так решительно, с такой безнадежностью?» Он уже не сердился на Прокофьева. Этот человек невольно внушал к себе уважение. Что-то притягивающее было во всей его фигуре, в его пытливых темных глазах, в его голосе, в манерах.

— Вы здесь давно? — спросил Николай.

— Два месяца, — на заводе у Смирновой. Обедаю у них два раза в неделю, когда имею доклады.

— Какие доклады?

— Да у бабы этой… Она ведь министр… Хотя ничего не понимает, а все ты ей докладывай…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: