Он остановился, задумчиво взглянул на Николая и продолжал:
— Отчего Петр готовит нам кушанье, а я не готовлю? Отчего ж я вот и ем каждый день, и сплю на постели, а другие голодны и не призрены? Отчего? Где узнаю я, отчего?.. Кто объяснит это?.. Ты опять скажешь: все так, но мне-то, мне, моей душе разве от этого легче? Пойми ты!
Он с какой-то болью произнес эти слова, ожидая возражения, но Николай молчал, изумленный исповедью бледнолицего юноши.
«Откуда все эти мысли? Как он дошел до такого состояния?» — спрашивал себя Николай, вспоминая прежнего Васю. Прежний Вася не такой был, казалось ему.
— Ты вот говоришь, и папа тоже говорит, что надо быть добрым, честным, но как быть добрым, как быть честным? И разве я честен, разве добр?.. Подлец я, Коля, вот кто я такой… Я все раздумываю, а ведь давно бы следовало делать…
— Что делать?..
— Жить иначе… Какое имею я право жить так?.. Ответь мне…
И, не дожидаясь ответа, Вася продолжал:
— Ты вот думаешь, что всегда будет так, всегда человек будет делать другому зло, а я верю… глубоко верю, что так не будет и не должно быть… Не может быть… иначе зачем же столько мучеников прежде было?.. Зачем Спаситель был распят, если бы он не верил?.. Нет, Коля, ты вот образованный человек и знаешь больше меня, а говоришь неубедительно. Оно как будто и правда, а душа чувствует неправду. И кругом, кругом ложь… говорят, любят бога, а сами?!. Взгляни-ка ты на залесских мужиков… каково им из-за одного человека? И — удивительно! — он и без того богат, этот Кривошейнов, к чему ему еще богатство?.. Что делать с ним? На что, например, Смирнова оттягивает лес у мужиков, который им отдан, она знает хорошо это, покойником ее отцом? За то, что бумаг нет?
— Разве это правда?
— Правда. Лаврентьев говорил, а он говорит только о том, что знает… Курс кончить?! — отвечал как бы самому себе Вася. — Папа, вижу я, сердится, что я не готовлюсь в академию. Но к чему мне готовиться? Разве, если я буду доктором, я стану лучше?.. Или с годами пройдет все, и я повторять буду, что все так? Нет, Коля, я не могу… Я чувствую, что так нельзя. А как нужно — тоже не вполне понимаю. Но я дойду до этого… дойду.
Вдруг Вася остановился и, как бы спохватившись, промолвил:
— Ты, Коля, извини… Я тебя своими мыслями занимаю и, верно, тебе надоело, а ты и не скажешь…
Николай обнял Васю и заметил:
— Экий ты какой!.. Говори, говори… легче станет… Не надоел ты мне… Рассказывай все… я охотно слушаю…
— Не умею я говорить… всего не перескажешь… Ах, Коля, если бы я был, как прежде… верующий… Помнишь?
— А теперь?
Вася безнадежно покачал головой.
— Тогда бы лучше было!..
Он замолчал и продолжал молча ходить по комнате. Потом вдруг остановился и прошептал:
— Человек же и Кривошейнов… И у него душа должна же быть… Как думаешь, брат?
Николай засмеялся.
— Сомневаюсь…
— Напрасно. Нет злодея, который бы не смягчился… Да и есть ли злодеи-то?..
Опять, видно было, в голове у юноши поднялась какая-то внутренняя работа.
— По-твоему, злодеи есть, Коля?
— Есть.
— А мне сдается, кет их!
— Знаешь ли, что я придумал, брат? — сказал Николай. — Напишу-ка я корреспонденцию о твоем злодее… Быть может, обратят внимание и продажа в Залесье остановится…
Вася сперва обрадовался.
— Только смотри, Коля, напиши хорошо… Все расскажи. Но только подожди посылать ее до завтрашнего вечера. Быть может, и не надо.
— Отчего? — удивился Николай.
— Так… у меня один план есть! — серьезно проговорил Вася. — Попробую.
— Секрет?
— Теперь не спрашивай. Да вот еще что, Коля: не говори ты маме ни слова о нашем разговоре. Она и так все волнуется, глядя на меня. К чему огорчать ее, голубушку нашу? И вообще никому не говори лучше. После все объяснится! — как-то загадочно прибавил он. — Я с папой сам переговорю.
Вася несколько успокоился и спустя несколько времени рассказал брату, что Лаврентьев очень зовет его к себе и что Леночка была эти дни нездорова.
— Что с ней?
— Не знаю. Доктора не хотела. Раздражительная стала какая-то… похудела, голова болела все. Григорий Николаевич очень скорбел за Елену Ивановну. Теперь, впрочем, ей лучше. Да, я и забыл: она о тебе спрашивала, просила дать знать, когда ты приедешь. Удивлялась, что ты засел у Смирновых. Я и сам, признаться, дивился. Разве там приятно было тебе?
— Надо, Вася, побольше людей видать, иначе односторонне судить о них станешь. Кстати, я там с Прокофьевым познакомился. Ты, кажется, знаешь его?
— Видел у Лаврентьева!
— Нравится он тебе?
— Я мало его знаю, но слышал, что это замечательный человек! — проговорил с каким-то благоговейным восторгом Вася.
— Ты, брат, слишком увлекаешься. Человека раз-другой видел — и уж замечательный человек.
— Тебе разве Прокофьев не нравится? — удивился Вася.
— Я не к тому. Я вообще! — заметил Николай, чувствуя почему-то досаду на то, что Вася так восторженно относится к Прокофьеву. — Так Леночка, ты говоришь, обо мне спрашивала?
— Да, спрашивала, — прошептал Вася. — Ты зайдешь к ней?
— Зайду как-нибудь.
— Хороший она человек, и Лаврентьев хороший. И как он ее любит, если б ты знал, Коля! — проговорил Вася и вдруг покраснел.
— К чему ты говоришь об этом?
— Так, к слову!.. — шепнул Вася и снова заходил по комнате.
«Как все принимает близко к сердцу, бедняга! Того и гляди сделает какую-нибудь непоправимую глупость! — раздумывал Николай, оставшись один. — И ничем не убедишь его».
В тот же вечер, после чая, отец говорил Николаю о Васе с большим сокрушением. Его удивляла его болезненная мечтательность, и он не знал, как быть с юношей.
— Ты видел, как расстроило его известие о продаже имущества крестьян?
— Да. Бедняга сам не свой. Действительно, возмутительная история.
— Кто спорит — история гнусная, но что поделаешь?.. Мало ли скверного в жизни! Нельзя же на этом основании приходить в отчаяние. Он утром пришел ко мне таким страдальцем, что я испугался сперва, а дело-то все оказалось самое обыкновенное у нас. Вообще Вася меня беспокоит. Совсем странный мальчик. У него какая-то беспощадная логика, чуткость, доходящая до болезненности. Отчасти я виноват в этом! — с грустью проговорил старик.
— Ты? Ты-то чем виноват?
— Мало наблюдал за ним, когда он был ребенком. У него и тогда был особенный характер, а теперь он развился в уродливом направлении. Это — несчастная натура. Для него мысль и дело неразлучны, и он может дойти до нелепостей. Ты бы подействовал на него.
— Едва ли.
— И то. Он кроток, мягок, но независим! — вздохнул старик. — Пристал ко мне, чтобы я помог… И без того меня, старика, беспокойным считают. Я стал убеждать Васю, и он ушел от меня грустный, сосредоточенный. Да, странные теперь времена!.. Ребята и те страдают. Прежде мы в семнадцать лет не страдали. И бог еще знает что лучше!.. Что, как Вася?.. Успокоился?
— Кажется.
— У него склад какой-то странный, — продолжал старик. — Все его мучат вопросы неразрешимые. Одно утешает меня, что с годами он поймет тщету мечты о всеобщем благоденствии и станет трезвее смотреть на вещи. Мечтать всю жизнь — невозможно.
Старик долго еще говорил на эту тему и долго еще думал о Васе, ворочаясь на постели.
Он жалел сына и в то же время с ужасом думал, что из него может выйти человек, способный разбить кумиры, которым он, старик, всю жизнь поклонялся и свято чтил… Этого старик перенести не мог.
«Утопистов», как он называл всех сомневающихся современной цивилизации, он считал варварами и безумцами.
— Никогда толпа, как бы ни была она сыта, не может дать миру то, что дали ему высшие умы. При господстве толпы, при культе скромного довольства разве возможно могущество и проявления гения? Дух исчезнет, и вместо господства духа будет царить накормленная посредственность. Это невозможно, ужасно, бессмысленно!
Так нередко говорил в задушевной беседе, потрясая своим могучим кулаком и взмахивая львиной своей гривой, Иван Андреевич, когда-то ярый фурьерист*.