Потом я с ужасом начал думать о будущем завтраке: почему ветчину всегда режут на куски в полдюйма толщиной, а яичница всегда похожа на стеклянный глаз, который дьявольски подмигивает вам, явно намекая на несварение желудка, и не принесут ли гречневые блинчики, есть которые нужно умеючи и на досуге, как всегда, за минуту до отхода поезда? И тут я очень живо вспомнил одного пассажира, который на станции в Иллинойсе с бешеной быстротой завернул порцию этого национального лакомства в красный шелковый платок, взял с собой в вагон для курящих и не торопясь истреблял дорогой.
Лежа без сна, я не мог не сделать некоторых наблюдений, ускользающих от пассажира днем: что, во-первых, скорость поезда неравномерна и непостоянна; что по временам паровоз как будто спохватывается и говорит вагонам: «Ну-ну-ну, так не годится! Надо нам поторопиться! Помолчите, помолчите и со мной не говорите!» — все это на тот ритмический лад, который принимают дорожные размышления в поезде. Например, однажды ночью я приподнял занавеску, чтобы взглянуть на освещенный луной снежный ландшафт, и когда я спускал ее, в памяти моей мелькнули строчки популярной песенки. Роковая ошибка! Поезд немедленно подхватил песенку, и всю ночь меня преследовал ужасный припев: «Спусти занавеску, спусти занавеску, а не то — клинк-клинк-клинк». Разумеется, мотивы звучат разные на разных дорогах. На Нью-Йоркской Центральной, где полотно в полном порядке и стальные рельсы тянутся непрерывной полосой, я слышал, как богохульник-поезд повторял на мотив известного псалма слова: «Возрадуйтесь духом, возрадуйтесь духом, тра-та-та-та-та».
По дороге из Нью-Йорка в Ньюхейвен, где много стрелок и паровоз то и дело дает свистки у переездов, я часто слышал: «Томми, Томми, это я, дай местечко для меня, кликитти, кликитти, кланг».
И со стихами бывает не лучше. В одну звездную ночь я ехал из Квебека, и, когда мы проезжали мимо девственного леса, мне пришли на ум строчки «Евангелины», но я не мог припомнить ничего, кроме: «Это лес первобытный; сосна и ракита — кита-кита-кита-кииииа!». Поезд замедлил ход, тормозил, подходя к станции. Отсюда и перебои в метре.
Мое внимание привлек своеобразный стон, похожий на стон эоловой арфы, пробегавшей по всему составу, когда мы останавливались на отдых после долгого пробега, точно вздох бесконечного облегчения, музыкальный вздох, начинавшийся в ре и повышавшийся постепенно до фа; я думаю, что более внимательные из пассажиров слышали его и днем и ночью. Никто из железнодорожных служащих не мог удовлетворительно объяснить мне это явление. Один практически мыслящий приятель высказал предположение, что при быстром ходе поезда вагон смещается несколько вперед по отношению к своей тележке и что постепенный переход вагона к состоянию инерции производит этот звук; разумеется, ни один поэтически настроенный пассажир с этим не согласится.
Четыре часа. Из уборной доносится тихое шуршание: кондуктор чистит башмаки. Почему бы не поговорить с ним? Но, к счастью, я вспомнил, что всякое покушение на длительный разговор с кондуктором или носильщиком встречает отпор с их стороны, так как они усматривают в этом вероломство по отношению к железнодорожной компании, представителями которой являются. Помню, как я однажды пытался внушить кондуктору, что проверять билеты в полночь — сущее безумие, и как он счел меня беглецом из сумасшедшего дома. Нет, никуда не уйти от этого тягостного, невыносимого одиночества. Я поднял занавеску и выглянул в окно. Мы проезжали мимо фермы — пятно света, должно быть, фонарь какого-нибудь работника, двигалось возле амбара. Да, легкий розовый отблеск на дальнем горизонте. Утро наконец-то.
Мы остановились на станции. Двое мужчин вошли в вагон и уселись в свободном купе, позевывая и переговариваясь небрежно и вяло. Они сидели один напротив другого, по временам выглядывая в окно, и на постороннего наблюдателя производили впечатление людей, до смерти надоевших друг другу. Когда я взглянул на них из-за своей занавески, первый пассажир сказал второму, едва скрывая зевок:
— Да, пожалуй, одно время он был самый, что называется, популярный у нас гробовщик.
Второй (не столько отвечая, сколько изобретая вопрос, по какому-то довольно вялому стремлению общаться). А он, этот самый гробовщик, был верующий — присоединился к церкви?
Первый (в раздумье). Ну, не то чтоб он был настоящий христианин, а все-таки да, обращенный. Кажется, доктор Уайли его обратил. По крайней мере, я так от него слышал.
Долгая, томительная пауза.
Второй (сознавая обязанность что-нибудь сказать). А чем же он так прославился, этот ваш гробовщик?
Первый (лениво). Ну, он знал, чем взять разных там вдовцов или вдов, вроде как бы утешал их, так, невзначай, между делом, возьмет да и загнет что-нибудь утешительное, когда от писания, а когда и от себя, как человек опытный и повидавший-таки горя. Он, говорят (понижая голос), сам потерял трех жен и пятерых детей от этой новой болезни, как ее… от дифтерита, что ли, еще там, в Висконсине. Сам я этого не видел, а слухом земля полнится.
Второй. А отчего же он прогорел?
Первый. Да, вот в этом-то и вопрос. Он, знаете ли, ввел кое-какие новинки в похоронное дело. Например, он знал один такой способ, проделывал разные штуки с физиономией покойника, сам об этом рассказывал.
Второй (вяло). Какие такие штуки?
Первый (осененный блестящей и свежей мыслью). Слушайте-ка, вам приходилось замечать, до чего у мертвецов неприглядный вид?
Второму приходилось это замечать.
Первый (возвращаясь к рассказу). Так вот, была такая Мэри Пиблс, она приходилась дочкой самой близкой подруге моей жены, очень недурненькая девушка, и настоящая христианка, и померла от скарлатины. Ну, так вот эта девушка — я был на похоронах, как-никак подруга моей жены, — так эта девушка, хоть, может, и не следовало бы говорить, в этом своем гробу прямо из Чикаго из самого первоклассного бюро, хоть вся в цветах и во всяких там оборках, не очень-то важно выглядела. Что ж, пускай она и подруга моей жены и сам я был на похоронах, а прямо надо сказать: разочаровался, все настроение себе испортил.
Второй (очевидно, стараясь выразить сочувствие). Ну, еще бы!
Первый. Да, сударь! Ну так вот, видите ли, этот самый гробовщик, Уилкинс, знал способ, как все это исправить. И все этими фокусами. Он обрабатывал физиономию покойника, и получалось, как родственники говорили, этакое умиротворение, знаете ли, вроде улыбки. Когда ему хотелось присчитать лишнее (а у него на все была настоящая такса), он устраивал покойнику «христиански-блаженную улыбку» — вот как это у него называлось.
Второй. Быть не может!
Первый. Я вам говорю. Ну, право, иной раз бывало даже удивительно. А у меня на этот счет (понижая голос) всегда были сомнения: согласно ли это с писанием, не грешно ли — ведь все мы, знаете ли, черви земные; я открыл свои мысли нашему проповеднику, но только он не захотел вмешиваться: ведь так хоронили не его паству. А недавно, когда умер Сай Дэнхем, — помните Сая Дэнхема?
Долгое молчание. Второй пассажир смотрел в окно и, по-видимому, совсем забыл о своем спутнике. Выглянув из-за занавески, я увидел четыре головы, которые высунулись с других полок, горя нетерпением услышать, чем же кончилась история. Одна из голов, женская, немедленно скрылась, как только я выглянул, но дрожание занавески над ее полкой свидетельствовало о неослабном интересе. Только двое не проявили никакого интереса: первый и второй пассажиры.
Второй (лениво отрываясь от окна). Сая Дэнхема?
Первый. Да, Сай Дэнхем, он отродясь ни во что не верил, отпетый был человек. Напьется, бывало, вдребезги пьян и шляется с разными там бабами, на манер блудного сына, только еще хуже, сколько могу судить по тому, что мне рассказывали. Так вот, в один прекрасный день Сай скончался в Литл-Роке, и его привезли сюда для погребения. Родня, все народ гордый, конечно, денег на похороны не пожалела, и, между нами говоря, я такой роскоши в жизни не видывал. Уилкинс тут здорово подработал. Он этому забулдыге отделал физиономию по первому разряду: устроил ему «христиански-блаженную улыбку». Ну, с этого и начался поворот к худшему, потому что кой-кто из прихожан да и сам проповедник подумали, что всему есть граница, а на дому у диакона Тиббетса был даже разговор, не собрать ли по этому поводу совет. Но не это его погубило.