Мичман молчал.

— Вот тебе результат твоей, теории, Василий Кузьмич. Ишь, сказал: «Моя партийная работа — держать механизмы в полном порядке». Не только в этом твоя работа. Механизмы у вас в исправности?

— Так точно, в исправности, — вздохнул мичман.

— А дым все-таки допустили? Могли демаскировать корабль? Пойми ты, Василий Кузьмич, повседневно, ежечасно с людьми нужно работать, тогда и из механизмов выжмешь все, что потребует командир.

Снегирев помолчал снова.

— Ты вот что: поговори с партийцами своей смены, да и составьте статейку о важности обеспечения бездымного хода котельными машинистами корабля. Поубедительнее составьте, с душой. Кстати, будет тебе чем газету заполнить.

— Насчет газеты, товарищ старший лейтенант... — умоляюще начал мичман.

— Это обсуждать не будем, — мягко, но непреклонно перебил Снегирев. — Партийное заданье. Точка.

Наступило молчание. Тикали часы, в умывальнике хлюпала вода. Умывальник то издавал низкий, сосущий звук, то громко фыркал, выбрасывая пенный фонтанчик.

— Разрешите идти, — снова вздохнув, сказал Куликов.

— Идите, товарищ мичман.

Куликов вышел из каюты. Снегирев сел за стол и задумчиво чертил карандашом по листку бумаги. На его румяном, налитом здоровьем, всегда улыбающемся лице было сейчас какое-то новое, сурово-сосредоточенное выражение.

Калугин закрыл глаза. Поспать еще полчасика, а потом опять на палубу, на боевые посты. Вопреки бодрому заявлению лейтенанту Лужкову, не спал всю прошлую ночь, бродя по кораблю, делая все новые записи в блокноте. «Кстати, не буду мешать Снегиреву, — дремотно думал Калугин. — Пусть считает, что я сплю, пусть чувствует себя совершенно свободно. Здесь, в корабельной обстановке, человек редко бывает наедине с собой... А потом не забыть узнать, что это за разговор о газете...»

Снегирев встал, прошелся по каюте. Щелкнул держатель телефонной трубки.

— Вахтенный? Говорит старший лейтенант Снегирев. Пришлите ко мне минера Афонина. Он недавно сменился с вахты. Да, ко мне в каюту.

Тяжелая трубка со стуком вошла в зажим.

Калугин пробовал заснуть. Но сон уже прошел, качало сильнее, тело то прижималось к упругой поверхности койки, то становилось почти невесомым. Он открыл глаза.

Опять сквозь просвет между бортовой стенкой и краем портьеры он видел задумчивое, круглощекое лицо заместителя командира по политической части, склонившегося над бумагой.

На листке был рисунок. Старший лейтенант набросал дерево: большое, раскидистое дерево, с ветвями, завивающимися кверху, как дым. И рядом — острый мальчишечий профиль. И снова дерево с ненормально широким стволом и роскошно раскинутыми ветвями.

«Как раз такие деревья, каких нет в Заполярье, — подумал Калугин. — Здесь, в Заполярье, только и увидишь ползучие березки, низко стелющиеся по скалам. А мальчик — это его сын. Его старший сын, фотокарточку которого показывал мне недавно...»

Снегирев отбросил листок, придвинул раскрытую книгу, стал читать, слегка шевеля губами. На его лице было то же выражение суровой сосредоточенности.

В дверь стукнули — костяшками пальцев по металлу.

— Войдите, — сказал Снегирев.

— Краснофлотец Афонин по вашему приказанию явился.

— Садитесь, Афонин. Вот сюда, на диванчик. Курите!

Надорванная папиросная пачка лежала на краю стола.

Снегирев тряхнул пачку, высунулось несколько папирос. Протянулась обветренная юношеская кисть, узловатые пальцы ухватили папиросу. Прямо, не опираясь на спинку, Афонин сидел на краю дивана.

Высокий остролицый матрос с большими темными глазами.

«Совсем еще молоденький, — глядя из-за портьеры, думал Калугин, — один из самых молодых краснофлотцев. Это тот самый, которого я окликнул во время бомбежки лодки и который не ответив, так напряженно вглядываясь в даль».

— Десятый день на корабле, товарищ Афонин? — спросил Снегирев, щелкая зажигалкой.

— Десятый день, товарищ старший лейтенант.

— До этого на берегу были? Кончили школу специалистов?

— Сперва в школе специалистов, а потом на переднем крае.

— Это вы из разведки немецкий пулемет притащили?

— Было такое дело, товарищ старший лейтенант, — равнодушно сказал Афонин.

Снегирев раскуривал папиросу.

— Тяжко на корабле, Афонин, после твердой земли? Все плывет, все качается?

— Я сам на корабль просился, товарищ старший лейтенант, — с каким-то вызовом ответил Афонин.

Снегирев будто не слышал его слов. Встал с кресла, прошелся по каюте, заговорил негромко и задушевно:

— Страшновато бывает на корабле с непривычки. Кругом волны, полярная ночь, мороз. Ляжете отдохнуть на койку и хоть устали, а сна нет. Слышно, как волна царапается в переборку. Вот затопали на верхней палубе — может быть, лодка выходит на нас в атаку. Вот что-то хрустнуло — может быть, мина толкнулась в борт. Случится что — и на палубу выскочить не успеешь. Вот и лежите с открытыми глазами, слушаете всякие шорохи, чавканье волн, что ходят снаружи — и невозможно заснуть. Сутки не спите, другие не спите, а чем дальше, тем хуже.

Афонин застыл с папиросой в пальцах, на его лице мелькнула бледная полуулыбка. Потом рванулся с дивана.

— Разрешите идти, товарищ старший лейтенант.

— Куда идти, Афонин?

— Разрешите возвратиться в кубрик. Не для меня такой разговор.

Снегирев положил руку ему на плечо.

— Значит, не хотите поговорить по душам? Разве не думаете такое про себя, ночами?

— Думать я что угодно могу, это никому не заказано.

— А почему говорить заказано? Потому что друзья по кубрику насмех подымут? Трусом назовут, паникером? Смотрите, у вас папироса погасла.

Он чиркнул зажигалкой, поднес Афонину желтый огонек с голубыми краями.

— Знаю, что тебя мучает, друг. Сам себя днем и ночью поедаешь, думаешь: «Не матрос я, а тряпка, и поделать с собой ничего не могу. Стыдно с настоящими моряками вахту править, стыдно в глаза им взглянуть. Не морской я, стало быть, человек».

— Не может быть у морского человека тех слов, что вы сказали, — почти прошептал Афонин.

— И у морского человека всякие мысли бывают, — раздельно и веско произнес Снегирев. — Только знаешь, друг, что бы тебе каждый советский моряк сказал, если б ты с ним своими страхами поделился?

Афонин взглянул исподлобья и снова опустил глаза. Калугину почудилось: страстное ожидание, надежда сменили прежнее болезненное выражение в глубине этих больших глаз. Извилистый голубой дымок поднимался от стиснутой в пальцах папиросы.

— Вот что тебе любой наш советский моряк ответит, — сказал Снегирев. Его плечи раздвинулись, он гордо закинул голову, выдвинул подбородок, прежние милые, задорные ямочки появились на его щеках. — «Я в коллективе живу, в геройской матросской семье, о подвигах которой песни поют! Двум смертям не бывать, а одной не миновать, говорят русские люди. Смерть такая штука: к каждому придет, а когда придет, ты ее и не заметишь. Значит, и нечего о ней думать. Борись со стихией и с врагом, как боролся на переднем крае!» Сколько уж месяцев сражается наш «Громовой» в океане, и ничего с ним не случилось. И сигнальщики вовремя опасность заметят. И борт у нас хоть тонкий, а сделан из крепчайшей броневой стали, из лучшей в мире советской стали. А случится что, так советские люди — лучшие в мире товарищи. Друга в беде не оставят. Слышал ты это выражение — «морская дружба?»

Афонин молча смотрел на Снегирева. Но Калугин видел, что напряженность его позы исчезла, на обтянутых щеках проступил румянец, острый нос не так резко выступает над юношеским ртом.

— А еще учтите, Афонин, — продолжал Снегирев, комично расставив руки. — Кубрик ваш полон людей, и все спят, норму свою отсылают — только бы до койки добраться. А кое-кто и лишних сто минуток оторвать рад. — Он разразился своим тонким, заразительным смехом. — А с другой стороны, один мой дружок в мирное время поехал на курорт, и его во время землетрясения придавило... Так что трудно сказать, где выиграем, а где проиграем, одно точно: если в бессоннице глаза таращить, можно и в тихую погоду, на рейде, за борт свалиться и камнем ко дну пойти. Скверная вещь бессонница. Всего тебя выматывает, от нее все тело ватное, голова как котел. Нужно вахту править, все кругом замечать, а глаза слипаются, дремота клонит. Правда, Афонин?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: