— О, наша разведка не ошибается никогда! Наша разведка — лучшая разведка в мире.
Снова его тонкие губы раздвинулись в улыбку, но сумрачные, глубоко запавшие глаза не смеялись. «Сам ты разведчик-шпион!» — с отвращением подумал Калугин.
— Во всяком случае на берег ступить приятно! — Эта незначительная фраза поможет закруглить разговор.
— О да, на берег ступить приятно...
Калугин спустился по трапу. Еще раз пройти по всему кораблю — от полубака до юта! Эсминец больше не казался незнакомым и грозным, может быть, потому, что палубу почти не качало и волны не всплескивали из-за бортов, может быть, потому, что уже привык к корабельной обстановке.
Стоя у зениток и пулеметов, как всегда, зорко всматривались краснофлотцы в небо и в очертания скал.
На площадке торпедного аппарата вахтенный торпедист сидел возле длинных труб, укутанных брезентом. Воротник его тулупа был поднят, руки соединены, так что длинные рукава сливались один с другим.
Бортовой леер был снова натянут; положив на него руки, смотрел вдаль смуглый матрос.
Он был без полушубка, в холщевой, измазанной машинным маслом и копотью спецовке, верхняя пуговица спецовки расстегнута, обнажена мускулистая шея. Вафельное полотенце лежало на плече, как шарф.
«Это Зайцев, будущий наш военкор, — подумал Калугин. Вчера Калугин уже беседовал с ним, подсказал ему темы корреспонденции. — На берегу свяжу его с майором...»
— Не простудитесь, товарищ Зайцев? Котельный машинист повернул к нему круглое кареглазое лицо с задорным облупленным носом.
— Здравствуйте, товарищ капитан... Нет, не простыну... Мы здесь все просоленные, просмоленные насквозь, простуда нас не берет. Вот умылся, сейчас подзаряжусь и спать после вахты... Вам, товарищ капитан, на переднем крае бывать довелось?
— Да, я жил у разведчиков, на Рыбачьем и Среднем...
— Что-то, похоже, началось на суше...
— Почему вы думаете, Зайцев? Ночью все время белые сполохи на весте играли. Вспышки тяжелых орудий. Смотрю сейчас на берег и думаю: пожалуй, друзья в наступление пошли. Давно у нас душа горит: Черный Шлем отбить у фрицев... Там, верно, сейчас и началось... Слыхали про высоту Черный Шлем? Два раза мы в атаку поднимались, бились врукопашную и два раза сбрасывали нас вниз. Там ведь такое дело: горные егеря наверху, а мы на скатах. У них вся выгода... Только неправда, вышибем их оттуда... Стою вот и думаю: как там мой Москаль.
— Кто это Москаль?
— Кореш мой, котельный машинист Москаленко, с нашего корабля. Мы с ним вместе на сушу ушли. Добровольцами списались в морскую пехоту. Плясун, весельчак. Думал вместе со мной вернуться, да он из лучших разведчиков, его пока там задержали, не отпустили домой...
— Домой?
— Точно. Сюда, на корабль... Ну, прошу прощения, товарищ капитан, большая приборочка начинается...
Да, начиналась большая приборка. Свистели боцманские дудки, матросы разбегались по палубе, длинными лохматыми швабрами счищали тающий снег, скалывали льдинки с лееров и с сетей для улавливания гильз.
Калугин возвращался в каюту. Неужели началось наступление в сопках? Долгожданное наступление на суше. Тогда кончено с кораблем, он едет к друзьям-разведчикам. Если отпустит начальство. На сухопутье, конечно, уже посланы другие, туда давно рвался Кисин.
Он вошел в коридор офицерских кают. Двери кают были раскрыты, портьеры раздернуты. В одной каюте краснофлотец, скатав ковер, натирал линолеум палубы мылом, в другой, стоя перед умывальником, командир артиллерийской боевой части Агафонов, недавно сменившийся с вахты, старательно брился. Через спинку кресла была переброшена белая рубашка с крахмальным воротничком.
«Не отпустили домой», — вспомнил Калугин слова Зайцева. Теперь он понимал выражение: «Корабль — родной дом моряка»... Для меня такая каюта — временное пристанище, а для них постоянное, родное жилище. Но почему и мне тоже жалко расстаться с этой тесной каютой, с этими стальными, поскрипывающими переборками?.. Странное чувство: облегчение после удачно кончающегося похода и легкая грусть, что море осталось позади...
Он вошел в каюту старшего лейтенанта Снегирева. Койки были задернуты портьерой. Старший лейтенант спал, лежа на спине, сложив на груди свои короткие жесткие пальцы. Калугин задернул занавеску плотнее. Пусть спит, всю ночь он провел на боевых постах, только на рассвете вернулся в каюту...
— Разрешите войти, товарищ капитан.
В дверях стояли два моряка — Старостин и другой, худощавый, высокий, с застенчивой улыбкой на воспаленном от ветра лице, с курчавым пушком, оттеняющим впалые щеки.
— Входите, товарищи! — радушно сказал Калугин. Он не боялся разбудить Снегирева. Он знал по опыту: только колокол громкого боя может разбудить моряка, отдыхающего в боевом походе.
— Заходи, Филиппов, — сказал Старостин, пропуская вперед спутника.
Оба были в черных, отглаженных брюках, в свежих фланелевках. Бледно-голубые «гюйсы» ровно лежали на плечах.
— Это, товарищ капитан, дружок мой Филиппов, командир торпедного аппарата.
Старостин говорил, как всегда, веско и не спеша. Филиппов застенчиво улыбался. Оба торжественно ответили на рукопожатие Калугина.
— Садитесь вот сюда, на диван.
Моряки сели, положив на колени тяжелые руки, молча смотрели. С ободрительной улыбкой Калугин ждал, когда они начнут разговор.
— Покажи им, Дима, — наконец, сказал Старостин. Только теперь Калугин заметил, что из кармана брюк Филиппова торчит плотно свернутая ученическая тетрадка. Филиппов вынул тетрадку, но держал крепко сжатой в руке. Его лицо стало еще краснее, и увлажнился лоб.
— Вы, товарищ капитан, агитировали, чтоб заметки писали в вашу газету. Так вот я его привел, — сказал Старостин.
— А, вы написали заметку?! Отлично! О чем? — Калугин протянул руку к тетрадке.
— Нет, не заметку. Стишки, — сказал Старостин. — У нас, товарищ капитан, теперь многие стишками балуются. А у него складно выходит, не хуже, чем в газете. Да вот стесняется посылать.
— Это не баловство, — глядя вниз и по-прежнему не выпуская тетрадку, произнес Филиппов. — Это чувство выхода просит. Иногда человек так в стихах скажет, будто в сердце тебе заглянул. Вот я в свободное время. — Нерешительно он положил тетрадку на стол.
Она была густо исписана мелким, старательным почерком, столбики рифмованных строк загибались на поля.
— Отлично, — повторил Калугин. — Оставьте ее мне. Прочту внимательно и, если можно, обязательно предложу в газету. Или сами прочитаете сейчас что-нибудь? Прочитайте то, что считаете лучшим.
Филиппов нервно и нерешительно перебирал странички. На лбу проступили капельки пота. Наконец, стал читать тихой, отчетливой скороговоркой:
Ревет и стонет Баренцево море,
Фашистские посудины круша.
Но я не дрогну в штормовом просторе —
Чиста моя матросская душа.
Наш «Громовой» летит сквозь волны-горы,
Что бесятся за снежным Кильдиным.
На вахтах сталинские комендоры
Не склонят глаз под ветром ледяным.
О, как душа будет сраженью рада!
Я не устану драить сталь и медь.
Под крыльями торпедных аппаратов
Хотят торпеды в море полететь.
Все сделаем, что есть в матросских силах,
Чтобы враг не лез к родимым городам.