Ветер гнал тучи на запад, и косые волны боком опрокидывались на берег. Пенные гребни выносили на песок мелкие камни и гальку, шуршали тысячами брызг и таяли в темноте. Сквозь разрывы туч проглянули звезды.
— Хорошо на море у нас, а, Иван? — вдруг заговорил Петро. — Не разлюбил ты его?
— Об этом ты с братухой моим поговори, с Ленькой, — угрюмо ответил Иван. — А со мной лясы точить нечего. Пришел, так говори зачем...
— Вон ты какой стал! — деланно засмеялся Петро. — Строгий. У Штиммера научился?
Иван всем телом подался вперед.
— Ты что сказал?
— Что слышал, — спокойно ответил Петро. Иван привстал с кормы.
— Ты!.. Припадочная малявка!.. — задыхаясь, прошептал он. — Скажи еще раз и...
— И скажу, Иван, скажу, — тихо ответил Калугин и тоже наклонился вперед. — Затем и пришел к тебе. А что припадочный я — не моя в том вина, сам знаешь. Не от тебя, Иван, слышать бы мне это.
Иван как-то сразу остыл и грузно сел на свое место. Ему стало стыдно. Был у Петра Калугина тяжелый недуг, от которого страдал он душой и телом. Нежданно-негаданно вдруг побледнеет, потом посинеет лицо у парня, упадет Петро, и бьет его об землю страшная сила, бьет в кровь. Сколько ни лечился Петро, у каких только врачей не был, а болезнь продолжала крепко сидеть в его теле, с каждым разом напоминая о себе все больше и больше...
— Ты, Петро, прости уж меня, — с грубой хрипотцой, какая бывает только у рыбаков, проговорил Иван. — Не хотел я, Петро... Само как-то.
— Ладно. — Петро немного помолчал. — Не об этом речь будет. Ты вот скажи мне, Иван, всерьез ты решил Штиммеру рыбу ловить?
— Дурак ты! — резко ответил Глыба. — Кто другой сказал бы мне это, ноги бы повыдергивал. Фашист я, что ли?!
— А чего ж до сих пор волынку тянешь? — выкрикнул Петро. — На тебя люди уже пальцами показывают. Десять дней на шхуне живешь, с немцем переговоры ведешь. Ослепли мы, думаешь, не видим?
— Ни черта вы, Петро, не видите! — тоже повышая голос, ответил Иван. — Много я рыбы Штиммеру наловил? Дохлого рака он от меня еще не видал. А что на шхуне живу, ну, что ж... С ней что случится, думаешь, пожалеет немец мою старуху? Акромя того, сам знаешь, больной человек у меня на руках. Вот и приходится юлить. А шкипера найдут, может, сбегу. Только с матерью да с больным другом не знаю как. И Леньку жалко, Петро.
Калугин молчал.
— Может, ты посоветуешь что, Петро? — продолжал Глыба. — Думка у меня такая была: подобрали бы мы с тобой трех-четырех парней, половили бы рыбку. Десяток бычков Штиммеру, сотню чебаков людям. А, Петро?
— Брось это, Иван, — махнул рукой Калугин. — На немецкой шхуне плавать я не буду. И тебе не советую.
— Да какая ж к черту она немецкая! — воскликнул Глыба. — Немцы мачту новую только на ней поставили. Не сам ли ты топил ее, когда наши уходили?
— Нет, Иван! — твердо сказал Петро. — При немцах я не рыбак. Припадочный я, и только. А ты если хоть раз на шхуне в море выйдешь — конец нашей дружбе. Так и знай. Слово это мое — последнее. Для того и пришел к тебе, Иван, чтоб сказать об этом. Потому как из-за тебя и мне стыдно людям в глаза глядеть.
И Петро, не прощаясь с Иваном, вылез из шлюпки.
Оставшись один, Глыба долго сидел в раздумье, положив кулаки на колени. Потом привязал шлюпку и пошел в город.
Небо совсем разъяснилось, свежий ветерок обдувал лицо, и незаметно для себя Глыба немного приободрился. Проходя мимо подвала, над которым тускло горел фонарь, освещающий от руки написанную вывеску: «Кофейня. Отпуск только за германскую валюту», — Иван остановился, пошарил у себя в карманах и деревянной ногой толкнул двери...
Худой, черный, с седеющей головой и слегка горбатым носом, грек Христо Араки, хозяин кофейни, был до войны совсем незаметным человеком в городе — продавец в небольшом магазине. На улице он появлялся всегда в одном и том же старом коричневом пиджаке, зимой и летом — в соломенной шляпе. Встречаясь со знакомыми, Христо Араки непременно снимал шляпу, широко улыбался и почтительно кланялся. Каждый вечер грек приходил к морю, садился на скамейку и, опершись подбородком о палку, долго любовался то тихим, то слегка волнующимся, то грозным морем. Некоторые остряки, зная эту страсть грека к морю, говорили, что Христо Араки — бывший контрабандист и море тянет его волшебной силой.
Все чаще и чаще теперь приходил Христо Юрьевич к морю. Он думал о том, что война отнимает у людей все самое для них дорогое и близкое. Вот и для Христо Юрьевича настала пора покинуть город и расстаться с морем. Кто знает, когда он вновь сможет вернуться сюда и так, как сейчас, посидеть на скамье и подышать этим влажным морским воздухом.
Христо Юрьевич шел по берегу. Если бы у него спросили, куда он идет, он ответил бы не сразу. Потому что и сам вначале этого не знал. Но вот он остановился посреди улицы и долго стоял наедине со своими мыслями, что-то решая. Потом встряхнул головой и быстро зашагал к центру города...
Секретарь горкома партии посмотрел на Христо Юрьевича и снова перевел взгляд на лист бумаги, исписанный мелким неровным почерком. Это было заявление Араки о приеме в партию. Христо Юрьевич писал, что в самую трудную для Родины и партии большевиков минуту он пришел сюда, чтобы отдать себя целиком делу борьбы с фашистами. Он не может быть в стороне от битвы с врагами человечества, и если ему суждено погибнуть в этой битве, то он хочет погибнуть коммунистом.
Заявление было большое, слова казались напыщенными, но секретарь горкома хорошо и давно знавший Араки (до горкома он длительное время работал заведующим горторготделом), чувствовал, что они идут от сердца. Он сказал:
— Может быть, мы не успеем оформить вас в партию, а может быть, сейчас будет даже лучше, если вы останетесь беспартийным. Но с этой минуты, Христо Юрьевич, партия считает вас большевиком.
Христо Юрьевич встал, протянул секретарю горкома руку:
— Спасибо вам, — заметно волнуясь, проговорил он. — За доверие спасибо...
— Мы еще встретимся, — ответил секретарь горкома и крепко пожал его руку...
Когда немцы подходили к городу и тысячи людей покидали свои насиженные места, Христо Араки собрал вещи и коротко сказал сыну:
— Уходим.
— Уходим, — согласился сын его Юра.
В это время в дверь постучали. В комнату вошла пожилая женщина с папкой в руках.
— Христо Юрьевич Араки? — тихо спросила она.
Араки поклонился.
— Я от товарища Краева.
Христо Юрьевич взглянул на сына, сказал:
— Подожди здесь.
Ни о чем не спрашивая, он пошел вслед за своей провожатой. И только когда увидел перед собой вывеску городского комитета партии, спросил у женщины:
— Сюда?
Та кивнула.
Домой Христо Юрьевич вернулся часа через два. Сняв шляпу, он присел на чемодан. На другом чемодане, будто ожидая поезда, сидел сын. Он поднял на отца глаза и спросил:
— Идем?
Христо Юрьевич помолчал, потом положил руку на плечо Юры и спокойно, твердо ответил:
— Мы остаемся.
— Остаемся, — повторил Юра.
Они открыли чемоданы и разложили все вещи по своим местам. Юра взял веник, подмел комнату и накрыл стол скатертью. Потом повесил над кроватью портрет матери, подошел к окну и открыл форточку. Отбросив к потолку занавеску, в комнату ворвался свежий, с запахом моря ветер. Юра глубоко вздохнул и повернулся к отцу.
— Говорят, немцы скоро будут в городе, — сказал он.
Христо Юрьевич ответил не сразу. Он тоже подошел к окну и стал рядом с сыном. Ветер пошевелил его седые волосы. Так они стояли долго-долго, стояли и молчали. Наконец отец посмотрел на сына и проговорил:
— Никто не должен уходить от своего долга...
— Я понимаю, — коротко ответил сын.
Больше они об этом не говорили.
С приходом немцев Христо Юрьевич преобразился. Главным его занятием теперь была торговля на базаре. Он покупал старые вещи, с азартом торговался, тут же продавал купленное, снова покупал и продавал. Потом он добился разрешения открыть в пустующем подвале кофейню. Вручив помощнику коменданта крупную взятку, он обещал не забывать его и впредь, если дела пойдут неплохо. Штиммер предложил со своей стороны поставлять греку суррогат кофе. Христо Юрьевич с удовольствием согласился.