— Конечно, мадемуазель! — ответил Гильом. — Ведь самолет летит со скоростью нескольких сот километров в час, а хижина стоит на месте. Здесь нужен опыт.
— Только опыт? А что еще?
— Ну и ненависть к тем, кто живет в этих хижинах. Не сомневаюсь, что у такого летчика, как полковник Бертье, есть то и другое… Познакомьтесь с моим приятелем, Жанни. Арно Шарвен. Тоже летчик, хотя далеко и не такой доблестный, как полковник Бертье. За всю свою жизнь он не поджег ни одной хижины и не убил ни одного дикаря.
— О чем он, наверное, очень сожалеет?. — протягивая Шарвену руку и глядя ему прямо в глаза, спросила девушка.
— Наполовину, — без улыбки ответил Шарвен. — Хижины меня не привлекают… А вот вооруженные до зубов дикари…. — он с вызовом посмотрел в сторону Бертье.
— Вы опасный человек, мсье Шарвен! И не совсем осторожны… Хотите потанцевать?
У Жанни были пышные светлые волосы, от которых исходил тонкий запах дорогих духов, в больших серых глазах, когда она поднимала их на Шарвена, он видел и любопытство, и легкое, почти неуловимое волнение.
«Что ее волнует? — думал Шарвен. — Общее внимание, которого она не может не видеть? Восхищение ее красотой?»
И вдруг она спросила:
— Я вам нравлюсь, мсье Шарвен?
Как ни странно, но он не почувствовал в ее вопросе и тени кокетства — она задала его непроизвольно и совершенно серьезно ждала ответа. А Шарвен молчал. Молчал до неприличия долго, и девушка уже подумала, что он не расслышал ее вопроса, но Шарвен ответил:
— Не знаю.
Ему показалось, что она чуть-чуть от него отстранилась, словно откровенным, признанием он оттолкнул ее от себя. Оттолкнул и обидел. Он сказал:
— Не сердитесь на меня, мадемуазель де Шантом.
— Меня зовут Жанни.
— Жанни… Кажется, полковник Бертье подает вам какие-то знаки. Если хотите, я провожу вас к нему.
— Нет. Полковник Бертье меня не интересует, — она снова посмотрела на него изучающим взглядом. — Вы побаиваетесь полковника Бертье? Как старший офицер он может причинить вам неприятности?
— Вы невысокого мнения о летчиках Жанни. Наверное, вы судите о нас по вашему другу Бертье?
— Возможно. И всегда радуюсь, когда ошибаюсь… Вы не устали, мсье Шарвен?
— Меня зовут Арно.
— Арно… Покружимся еще?
— Да.
Ее отец, один из директоров концерна, объединяющего заводы авиационного моторостроения, слыл в своем кругу умеренным либералом. Будучи еще совсем молодым человеком, он в разгар острой политической борьбы вокруг дела Дрейфуса примкнул к тем, кто выступал против шовинистического и националистического угара, и даже участвовал в манифестации, организованной левыми силами Франции, требовавшими прекратить гнусный спектакль.
По тем временам для людей, занимающих высокое положение в обществе (а молодой Вивьен де Шантом был единственным наследником крупного предпринимателя и политического деятеля), такой шаг был более чем опрометчивым. И вскоре ему пришлось убедиться в этом. Отец недвусмысленно заявил Вивьену, что у него нет никакого желания оставлять наследство сыну, который сам не знает, чего хочет от жизни. И если он в кратчайший же срок не докажет, что все случившееся считает грубейшей ошибкой, — так оно и будет. Пусть тогда бывший его сын убирается «к той голытьбе, для которой честь Франции не стоит выеденного яйца».
С тех пор Вивьен уже никогда не искал ни сильных ощущений, ни независимости. По истечении многих лет, когда среди людей его круга, стало считаться модным быть либералом, он не запрещал вспоминать о своем «бунтарстве» в молодости, вскользь, как бы между прочим, замечая: «В душе я таким и остался — истым французом, чей дух всегда ищет свободы…»
Однако это были только слова: дух де Шантома искал не свободы, а прибылей, которые он всеми средствами выколачивал из своих рабочих. А когда 6 февраля 1934 года французские фашисты из «Боевых крестов» полковника де ла Рока и «Аксьон франсэз» Шарля Морраса пытались захватить Бурбонский дворец, где заседала палата депутатов, и были разбиты не столько полицией, сколько коммунистами, Вивьен де Шантом говорил своим друзьям:
— Франция больна, и симптомы ее болезни нельзя назвать утешительными. Сегодня красные разгромили своих идеологических противников, завтра они доберутся до мае. Мы не можем не испытывать глубокой тревоги, господа…
Между тем Жанни, впервые увидев Арно Шарвена на вечере у Тенардье, уже не могла о нем не думать. И вскоре с присущей ей непосредственностью она откровенно призналась:
— Не знаю, как вы отнесетесь к моим словам, Арно, но что есть, то есть: я, кажется, начинаю испытывать к вам чувство более сильное, чем обыкновенное дружеское расположение. Вас это не пугает?
— Вы имеете в виду полковника Бертье? — улыбнулся Шарвен.
— Я имею в виду совсем другое, дорогой Арно, — ответила Жанни. — Я ведь, наверное, стану добиваться ответного чувства, а это может вас удручать.
— Добиваться ответного чувства? — Шарвен удивленно посмотрел на Жанни и переспросил: — Добиваться ответного чувства? Разве этого можно добиться, если…
— Если оно не родится само, хотите вы сказать?
— Да.
— Пожалуй, вы правы… Простите меня, Арно. Знаете, откуда у меня такая самонадеянность? Слишком много внимания, слишком много… Я, кажется, всегда переоценивала свои возможности. Еще раз прошу меня простить, Арно.
И в голосе Жанни, и в том, как она потупила взгляд, Шарвен уловил не только обиду, но и стыд. Ему стало жаль девушку, и он, взяв ее руку, поднес к своим губам.
— Не надо, Жанни… Я очень благодарен вам за откровенность. И знаете, что еще? У вас не будет необходимости добиваться ответного чувства. Оно уже родилось… Мне хорошо с вами, Жанни, очень хорошо…
Шарвену незачем было лукавить: зарождающаяся любовь к Жанни придавала его жизни особый смысл, чаще заставляла задумываться над своим будущим, чего он раньше никогда не делал. Хотя его старый друг Пьер Лонгвиль не был пессимистом, именно он говорил Шарвену: «Летчику не пристало далеко заглядывать вперед, даже если твое собственное сердце работает как часы — это еще не значит, что ты можешь стать долгожителем. Почему? Потому что твоя жизнь еще в большей степени зависит от сердца машины. Даст оно осечку — и конец…»
Конечно, сам летчик не думает о смерти — иначе он не смог бы летать. Наоборот, летчик, как, пожалуй, никто другой, верит в жизнь. Верит в нее порой безоглядно, как несмышленые дети верят в чудо. Даже когда сердце машины дает осечку и самолет, точно на лету убитая птица, падает на землю, на скалы или в пропасти, на замшелые валуны или торосы, летчик надеется. Надеется до самого последнего мгновения: вот сейчас что-то должно измениться, сейчас заревет мотор, он рванет штурвал на себя — и машина снова взмоет вверх, снова будет небо, ветер снова засвистит в крыльях, и летчик опять услышит знакомую песню полета.
Пожалуй, во всем этом есть что-то от милости судьбы: если уж летчику суждено погибнуть, он часто не успевает даже осознать, что доживает последние секунды, потому что до конца верит в свою счастливую судьбу.
Арно Шарвен всегда следовал этому правилу. Следовал до тех пор, пока вдруг не почувствовал, что вся его жизнь изменила привычное течение. Теперь Шарвен уже не мог не задавать себе тревожных вопросов: к чему приведет его крепнущая с каждым днем любовь к Жанни? Что ждет их в будущем? Что им обоим принесет завтрашний день?
Они встречались тайно от всех: или у Шарвена на улице Мулен-Вер, или в кафе мадам Лонгвиль. У Шарвена Жанни чувствовала себя спокойнее: здесь, в небольшом стареньком особнячке, ее вряд ли могли увидеть знакомые или бывшие друзья, от которых она все больше отдалялась. Арно всегда держал про запас бутылочку-другую шабли — любимого им белого вина из Бургундии. Жанни, надев фартук, начинала что-нибудь стряпать и уже через полчаса звала Шарвена к столу. Но он возражал:
— К черту цивилизацию! Давай все вот сюда!