— Так как же так? — чего-то не мог сообразить Демидович. Его все больше возмущало совсем равнодушное отношение этого капитана к врагу, и Демидовича подмывало начать серьезный разговор.
— А что — как же? Он, может, мне курева принесет. Ты же не принесешь, правда? — легко говорил капитан.
— Он может полицию привести. Или своих…
— Ну и черт с ним! Если такой… Или за свою жизнь очень переживаешь? — что-то смекнув, спросил капитан.
— А вы не переживаете?
— Я не переживаю. Я уже все пережил, к твоему сведению.
— Но это не причина для потери осторожности.
— Чего-чего?
— Ну, бдительности.
Слова Демидовича, очевидно, крепко задели капитана, он рывком поднялся и сел под стеной.
— О чем вспомнил! Где же вы, такие бдительные, раньше были? Когда в Кремле с Риббентропом целовались?
Капитан так неожиданно перешел на рискованные речи, что Демидович внутренне поморщился, он таких разговорчиков не любил, от них всегда веяло опасностью. Прежде чем ответить, он немного подумал, но ответил, пожалуй, так, как и полагалось отвечать в таких случаях:
— Когда целовались, такая тогда, вероятно, политика была. В интересах державы.
— Это какой державы? Не нашей ли?
— Ну конечно, нашей.
— Ах, нашей! Вот теперь эти интересы боком и вылезают. Через умников.
— Не считайте, что там дурнее вас.
— Я не считаю. Наверное, поумнее. Но вот какое дело. Почему при их уме немцы под Москву топают? А я здесь валяюсь. Слепой. Теперь они, что ли, мне свои глаза вставят?
Демидович молчал, лежа в своем углу, а Хлебников уже лечь не мог. Видно, Демидович наступил на его больную мозоль, и он заговорил почти с отчаяньем в голосе:
— Бдительность!.. На глазах всего мира Гитлер объегоривал — этого не видели! А теперь, когда стало видно, с кого взыскать? Он же безгрешен и гениален во веки веков. А Красной армии отдуваться за эту его гениальность. Своей кровью смывать его всесветную глупость, чтобы он был безгрешен и величествен, как всегда.
— Вы это про кого? — с ужасом обмер Демидович.
— Знаешь, про кого.
— Ну, знаете!.. — сказал Демидович и смолк.
Он был крайне возмущен и почти растерян, такого он не ожидал. Этот слепой командир просто не соображал, что говорил. И Демидович был вынужден слушать, не зная, что делать.
— Такого я от вас не ожидал, — сказал он еле слышно. — Вы, наверно, и в нашу победу не верите? Что наши вернутся?
— Я верю, что наши вернутся, — сказал Хлебников. — Но я уж к ним не вернусь — вот в чем беда. Даже если и выживу. Я уже не тот. Тот был зрячий, а я слепец.
— Нельзя ж так, все о себе.
— А о ком же еще? У меня семьи нет, родителей тоже. Я в детдоме воспитывался. И я искалечен навеки. Следовательно, я свободен. А ты думаешь, как тебе перед райкомом вывернуться, оправдаться хотя бы за этого немца. Наверное, убить его ты не сможешь — оружия нет. А вот он тебя может в два счета. А не убивает. Ты не задавался мыслью: почему?
— Может, еще и убьет, — тихо сказал Демидович. — Откуда я знаю?
— Не убьет, — уверенно сказал Хлебников. — Он теперь с нами повязан одной веревочкой. Ибо все мы здесь неудачники. И выпали из системы. Мы — из нашей, он — из своей. Мы — брак! А брак известно куда — на свалку.
— Как это брак? — возразил Демидович. — Так вы о себе можете сказать. А я не такой. Я политически не переменюсь.
— Можешь не меняться. Зато к тебе переменятся.
— Я еще, может, выздоровею.
— Вполне возможно. И дождешься наших. Только что ты в анкете напишешь? Наверное, придется анкету заполнять?
Демидович вместо ответа во все глаза недоуменно смотрел на забинтованное, как-то задранное вверх подбородком лицо капитана.
— На оккупированной территории был? Был. С немецким фашистом связь имел? Имел. Есть свидетели. Скрыть не удастся.
Демидович угнетенно молчал. В самом деле, придется же обо всем этом в свое время написать, объяснить — поймут ли тогда его? Или он свалит все на этого слепого капитана. Капитан слепой, но ты же, скажут, был зрячий, видел, с кем спал в одном блиндаже?
Черт бы его побрал, этого немца, уныло рассуждал Демидович, и откуда он свалился на их голову? Чего он торчит возле них, не идет никуда? Хоть к своим, хоть к фронту, чтобы сдаться в плен, когда такой, с браком?.. В том, что эта история не обойдется для Демидовича благополучно, он был убежден, вот только не знал, что делать. Был бы здоров, минуты бы не остался тут, с немцем да с этим сумасшедшим капитаном, которому и вправду, видно, нечего уж терять (что возьмешь со слепого?). А вот Демидович мог потерять все. Таким потом добытое, никогда ничем не запятнанное…
Похоже, высказавшись о наболевшем, Хлебников разрядил нервы, умолк и начал просто ждать немца. Очень хотелось курить, и он себя тешил надеждой, что раз ефрейтор задерживается, то, значит, где-то ищет. Авось принесет. Серафимка, известное дело, женщина, она прежде всего заботится о еде, понимает ли она, что мужику подымить иногда нужнее еды? Без харчу еще можно прожить, а вот без курева…
На Демидовича Хлебников не злился, таких перестраховщиков за свою жизнь капитан перевидал немало. Они на словах будто бы заботятся о высших государственных интересах, прикидываются железобетонными ортодоксами, а сами просто боятся. Не был ли он сам всю жизнь таким, мало ль боялся?.. Впрочем, время от времени пугали крепко, было чего бояться. Вот и этот райкомовец: как услышал о том, что его определенно ждет, сразу проглотил язык. А то — интересы державы, разумное руководство…
Остаток дня лежали молча. Демидович то дремал, то просыпался. Перед вечером прибежала Серафимка, принесла кожух, и Демидович поспешно завернулся в него. Стало куда лучше, и он болезненно и расслабленно уснул. Серафимка сказала, что ночью будет печь хлеб, утречком принесет, тогда им голод будет не страшен.
А немца все не было, и Хлебников начал тревожиться: не случилось ли с ним что-то плохое? А может, побежал к своим? Все могло быть. Он уже знал, что на войне хватало всего под самую завязку…
[11. Нохем]
[Cерафимка] утречком бежала в траншею и встретила Нохема: вылез из ямы, испугал ее. (В белье). Рассказывает все о [жене] Циле. Привела в блиндаж. <…>
Нохем, фотограф. Из местечка. У него Циля, и двое старых, и двое малых. Всех постреляли. Он вылез из ямы. Немного не в себе. То плачет, то смеется.
“Что мне ваша победа!”
У него три сына учились в столицах: на летчика, инженера, кинооператора. Он работал, но был доволен. <…>
[12. Качан]
— Ефрейтор [немец] в деревне. Добывает пачку махорки. Хороший дед. Был в ту [войну] — в плену. Дал.
Серафимка печет хлеб. Страх. Испекла. Прилегла. Где-то: бах-бах! <…> возле дороги. (В картофлянике). Уснула. <…>
Назавтра [Серафимка] бежит зарослями. И раненый Качан. <…> Ползет. Раненый в ноги. <…> Попросил: спасай, дам золота. <…> Прибегает в землянку. С немцем приносят Качана. <…> (У того сало). Дотянула до траншеи, оставила. Притянула с немцем. Немец ее помощник. <…> Но откуда золото?
Качан. Отца его раскулачили в 37[-м]. Немцы сделали его полицаем. Но он убежал. Куда только?
“Как жить честному человеку? Я никому не хочу служить. Я сам по себе”.
— Считает, беда началась с земли. Проклятой земли, которой дали им на 6 едоков по 2 десятины в 21 г. Отец отдался [работе] и стал кулаком.
— Немцы дали повязку, бельгийскую винтовку. Что делать? Сначала — стрелять евреев. Он бросил винтовку в пруд, повязку повесил на забор и ушел в поле.
Но неделю походит с повязкой.
Ночью полицаи подстрелили, и он полз. Серафимка бежала, услышала. Пошла с немцем, притянули.
Качан — полицай, которого кто-то подстрелил. Он антисемит и сволочь. <…> Аппелирует к немцу. Без немца — иной, разный.