Бегельдинов Талгат Якубекович
Пике в бессмертие
Принимай меня, жизнь!
Консультировавшие меня при создании этой повести писатели, в один голос советовали: «Начинай обязательно с самого захватывающего эпизода из своей фронтовой биографии, ты же летчик-штурмовик. Только так можно увлечь читателя, вызывать интерес к книге». По-своему они, профессиональные литераторы, наверно, были правы. Так в литературе зачастую и делается — начинают с самого интересного. Но возникает вопрос, а что оно, это самое интересное, для кого, с какой позиции?
Если с позиции самого главного в жизни, то война, даже и всенародная, освободительная, Великая и Победная — это все-таки не самое главное, это лишь эпизод, большой, значительный для нас, для человечества, но только лишь эпизод истории, жизни нашего поколения. А вот сама жизнь вся, в глобальном понятии и есть самое главное для каждого человека и человечества в целом, и есть все охватывающее, а в ней основной момент — ее начало, рождение, появление человека, вступление его в жизнь...
И все-таки начать придется с более позднего момента, но тоже имевшего огромное, решающее значение в биографии будущего летчика Бегельдинова. Это день заседания военной Комиссии ВВС по набору курсантов в Саратовскую военно-авиационную школу. У меня, отличника авиашколы ДОСААФ, уже общественного инструктора, казалось, были все основания исполнить свою заветную мечту, поступить в военную авиацию, стать военным, именно военным, летчиком.
Комиссия занималась предоставленными ей личными делами курсантов. Мой инструктор аэроклуба Бухарбаев доверительно сообщил:
— Твое личное дело отложено. Пригласят на беседу. Ты уже инструктор, шансы есть.
День, когда я предстал перед комиссией военно-воздушных сил, на всю жизнь врезался в память.
Робко вхожу в комнату, вижу большой стол, за ним — военных с голубыми петлицами. Не успеваю раскрыть рот, чтобы отрапортовать о том, что явился по вызову, как слышу вопрос:
— Тебе что, паренек?
Оборачиваюсь, думая, что кто-то стоит за спиной. Никого.
— Мы тебя спрашиваем.
Стараясь придать голосу солидность, рапортую:
— Летчик инструктор-общественник Бегельдинов явился по вашему приказанию.
Все смотрят на меня с изумлением. Авиатор с тремя «шпалами» на петлицах выходит из-за стола, подходит почти вплотную. На лице искреннее удивление — я много ниже его плеча.
— Инструктор, говоришь? — с украинским акцентом произносит он. — Аи да хлопчик! Молодец! Ладно, иди. У нас времени для шуток нет.
— Дяденька... — невольно вырывается у меня.
Все смеются. Я окончательно растерян. Начлет клуба Цуранов что-то шепчет военным. Те рассматривают меня уже без смеха.
— Мал уж больно, — слышу я. — Ноги до педалей не достанут.
— Достают же!.. — вмешиваюсь я.
Опять хохот. Теперь смеюсь и я. Вдруг тот же авиатор с тремя «шпалами» делает свирепое лицо и, в упор глядя на меня, спрашивает:
— Сколько скота имел раньше твой отец? Я растерянно молчу.
— Что замолк? Наверно, байский сын?
Я растерялся вовсе. Стою, хлопаю глазами и не знаю, что сказать.
— Могу справку показать, могу доказать, могу принести, -бессвязно бормочу я.
— Неси! Посмотрим на твою справку.
Опрометью бросаюсь вон из кабинета. Лечу домой. Мать пугается моего вида. Никак не могу толком объяснить ей, какой документ нужен. Вместе роемся в бумагах отца. Нашел! Вот она, справка, подписанная самим Михаилом Васильевичем Фрунзе. Стремглав кидаюсь в аэроклуб. Поздно. Никого уже нет.
Едва дождался утра. Во дворе жду прихода членов комиссии. Наконец они пришли, вошли в кабинет. Вхожу следом и протягиваю справку. Тот самый авиатор, что строго смотрел на меня, вначале никак не может понять, какой документ я принес и зачем. Потом вспоминает, смеется.
— Вы прочитайте, — с обидой говорю я, — прочитайте.
— Хорошо, малыш, — сквозь смех говорит он. — Давай сюда свою документину.
Он берет справку в руки, лицо его становится серьезным.
— Что ж, партизанский сын, — произносит он. — Ты зачислен в Саратовскую военную школу пилотов. Это было решено еще вчера. Поздравляю, — и он протянул мне большую сильную руку.
Радости, просто моему ликованию не было конца, я захлебываясь рассказывал о произошедшем отцу, набежавшим соседям, друзьям. А вечером, когда все улеглись, отец как никогда обстоятельно и полно рассказал мне о моем рождении и детстве. Теперь оно представлялось вполне четко и ясно.
Произошло это событие, в условиях, как говорится, близких к фронтовым. Родился я отнюдь не в каком-то там роддоме, в окружении врачей, акушерок, даже не в доме с повивальной бабкой. Произвела меня мать на свет божий в высокой двухколесной арбе, запряженной верблюдом, в общем, в обычной кочевке, которую, по необходимости казахского образа жизни, мои родичи, как и большинство казахов-скотоводов, совершали по степи от одного пастбища к другому.
В данном случае, кочевка была вызвана и другой причиной. Известный на всю Акмолинскую округу бай Галибай, спасая от конфискации скот, поручил моему отцу Тусупбеку и некоторым его близким из рода моего прадеда Бигельды, среди которых была и моя мать Хадия, перегнать его к Алатауским горам. Кочевка была не малой. Только скота бая Галибая в ней шло до пятнадцати тысяч голов, в том числе более тысячи коней.
Мать беременная, до последнего момента ехала верхом на верблюде, как и все женщины в кочевке, — на нем и удобнее и мягче. Только когда подошли роды, ее перенесли в двухколесную арбу, запряженную тем же верблюдом. Тут она и родила под открытым небом будущего летчика-штурмовика. Случилось это на второй или третий день кочевки, еще совсем недалеко от нашего аула, под Акмолой у озера Майбалык.
Как у нас положено, в честь рождения сына кочевка остановилась. Во все концы, в близлежащие аулы от кочевки поскакали гонцы созывать людей. Отец, родичи резали скот, готовили той. А потом, в ходе празднества, собравшиеся аксакалы, после длительной дискуссии, как это и положено, определили мне имя — Талгат.
Все это я передаю по рассказам отца и моих участвовавших в кочевке, присутствовавших при этом событии, однородцев. Однако я совершенно четко представляю себе всю эту историю так, как будто присутствовал в ней уже вполне сознательным. И степь та самая перед моими глазами. Я ее вижу, ощущаю как живую, так она врезалась в память, моя родная Сарыарка, которую я уже взрослым, уже после войны, изъездил в седле на конях, а больше на машинах, вдоль и поперек. Удалось мне побывать и на том самом историческом для меня месте, в каком-то урочище — казахи знают его название — с обильным, бьющем из-под сопки, из-под камней ключом, название которого, насколько мне не изменяет память, Акбулак.
Урочище замечательное, как будто бы мать выбрала его в кочевке, глядя вокруг с высокого верблюда, специально для своего торжественного действа. Впервые я поднялся на эту сопку рано утром. Мы с нашей машиной, заночевали под ней у ручья Акбулак.
Больше полусотни лет прошло, пролетело с того момента, как здесь, у подножья сопки, у самого клокочущего между камней ключа, стояла та самая кочевка и двухколесная арба, в которой я и появился на свет. Следов стана той отцовской кочевки, конечно, не осталось, все здесь стало другим, другие выросли травы, кустарники, даже камни за это время изменились. Дожди, морозы, ветры источили, измельчили их. А вот сама степь, она осталась, наверно, той же, на какую с высоты верблюжьих горбов смотрела мать. Только едва ли она тогда смотрела, занятая другим, — готовилась рожать, предоставив смотреть, наслаждаться красотой моей родной степи мне, ее сыну.
А степь отсюда, с вершины сопки в то раннее золотистое утро, разбегалась, растекалась волнистым ковыльным морем во все стороны, окаймляясь тоже позолоченными, пока еще не слепящими лучами утреннего солнца. Они, нежно обтекая, ласкали пологие подъемы и спуски всхолмленного простора и, словно ощущая их прикосновение, ковыльное море чуть колыхалось, перекатываясь мелкими кудрявыми волнами.