Даже и не знаю, как еще объяснить, почему Тимофей ни разу до этого дня не подумал о войне, как обстоятельстве, которое коснется лично его, войдет в его жизнь. Он мог представить войну, как командировку: надо помочь братскому народу, его выбрали в числе лучших (для этого он и старался быть лучшим), он съездил, исполнил свой интернациональный долг, как наши герои в Испании, вернулся… или не вернулся, это уж как сложится, на то и война. Вот и все, что он мог себе представить. Мог — но ведь и этого не было! Конкретно такие, именно такие мысли его не посещали. Возможно, у него было слабо развито воображение, но так ли уж это плохо? — вот вопрос. Он не строил дальних планов (и тем более — не фантазировал), и этому есть простое объяснение: его вполне устраивало то, что он имел. План жизни не нужно было сочинять — жизнь складывалась естественно, как у других. И потому его мысль не опережала жизнь — Тимофей жил со своей жизнью в ногу. И потому ворвавшаяся в его жизнь война не стала для него потрясением. Ему не пришлось войну осмысливать — на это ему не дали времени. Он сразу должен был действовать: стрелять в немцев, до которых было то несколько десятков метров, то они возникали рядом; выполнять команды; отдавать команды; если немцев было несколько — стрелять не в кого попало, а высматривать офицеров; пытаться понять замысел врага — и не упускать из виду ребят, чтобы успеть помочь вовремя; и стрелять быстро и точно — как на стрельбище.

(Это похоже на пассаж с политруком, но немножко другое. Как и все на войне: все делают одно дело — только каждый по-своему. Если такого объяснения вам недостаточно — примите это, как повторяющийся припев в песне.)

Плен не стал для Тимофея потрясением. Плен был обстоятельством — и только. Вот так сложилось. Так сложилось, что сейчас он не может бороться с врагами, убивать их. Нет сил, нет оружия. Но ни в душе, ни в мыслях, ни в установке ничего не изменилось. Установка прежняя: убивать врагов. Для этого — выжить. И когда представится случай — и наберется достаточно сил — снова их убивать…

Осторожно, чтобы не потревожить рану, Тимофей осмотрел коровник. Красноармейцев было много, сотни две, может — и все три. Раненых — единицы. Несколько командиров. Один — совсем неподалеку. Хотя в полусвете не разглядишь на петлицах, в каком он звании, но гимнастерка приметная: индпошив, из добротного, с едва уловимым красноватым налетом коверкота; фасон чуть стилизован — и сразу смотрится иначе, за километр видно, что не хабе… А вон у того рубиновой полоской засветилась шпала в петлице. Комбат. Как они могли сдаться? — столько бойцов, столько командиров…

Почти никто не разговаривал. И это — Красная Армия?.. Пусть всего лишь один ее кусочек, но ведь какова молекула — таково и целое, свойства одни и те же, это Тимофей еще со школы, с уроков химии помнил. Учитель естествознания, Ван Ваныч, известный на весь район мудрец, к которому за советом за полста верст приезжали, учил их, сельских ребятишек, в любой малости узнавать большое. «Если разбить огромное зеркало на множество мелких осколков, каждый из них сохранит свойство большого, в каждом — поворачивая его — можно разглядеть весь мир…»

Тимофей удивлялся простоте мироустройства — и физического, и духовного; удивлялся, отчего, если все в мире настолько просто и очевидно, — отчего этого не видят отец и мать. «В том-то и дело, — с улыбкой говорил Ван Ваныч (он улыбался всегда), — что нужно не только смотреть, но и видеть. Нужно уметь видеть то, на что смотришь. И если что-то увиденное будит твою мысль — нужно помочь этой мысли выбраться наружу. Не лениться. Не лениться думать. И тогда все откроется тебе, словно ты — первый человек, который это увидел…»

Долгое время школьник Тима считал, что Ван Ваныч выделяет его, относится к нему более сердечно, чем к остальным. И только много позже, приехав на побывку из строительного училища, в разговоре с бывшими одноклассниками понял, что каждый из них считал себя если не любимцем Ван Ваныча, то во всяком случае наделенным особым вниманием. В армии — не сразу, а когда стал командиром отделения, — это припомнилось. Тимофей заметил, что если у него с красноармейцем не только служебный, но и человеческий контакт, его команды выполняются лучше: чуть-чуть быстрее, чуть-чуть качественней. Хотя дело даже не в этом. Может быть, так будет сказать точнее: команды выполнялись свободней, без внутреннего сопротивления. Оттого и получалось и быстрей, и лучше. Именно тогда, вспомнив манеру общения Ван Ваныча, Тимофей стал учиться искусству видеть людей. Это было интересно. И такое открывалось!.. Тимофей ни разу не злоупотребил доверием этих мальчишек, ни разу не воспользовался интимной информацией, как кнутом (ему это и в голову не приходило), — и они тянулись к нему, готовы были за ним, как говорится, в огонь и воду. «Ты прирожденный лидер», — говорили ему командиры. Тимофей не спорил. Армия нравилась ему тем, что спор исключался. Одни командовали, другие выполняли. До чего же просто! — дисциплина снимала все вопросы и противоречия. Правда, среди командиров не было ни одного, кто бы напоминал ему Ван Ваныча, но ведь и в школе другого такого не было, и даже во всем районе.

Так что же произошло?

Отчего у целого — у Красной Армии — была одна природа, а у осколков — у этих красноармейцев — она оказалась иной?

Что на это сказал бы Ван Ваныч?

Он бы сказал: смотри и думай.

А я бы ему ответил: смотрю и вижу, а в голову не приходит ничего.

Значит, у тебя мало информации, сказал бы Ван Ваныч.

Тимофей осторожно повернулся к соседу:

— Эти — твои?

Красноармеец — крепкий парень с круглой головой и грубо слепленным лицом — кивнул.

— Нужно отвечать «так точно», — сказал Тимофей.

Красноармеец взглянул удивленно. Тимофей был готов к любому варианту: и к агрессивному «а не пошел бы ты…», и к молчаливому отторжению: пожал плечами — и отвернулся; но красноармеец предпочел примирительный тон:

— Виноват, товарищ сержант. Так точно.

— Как же так случилось?..

— Обыкновенно, товарищ сержант. И винить-то особо некого. Ведь никто не ждал — и вдруг оказались в такой безнадеге…

Их подняли на рассвете — обычная тревога, уж сколько было таких: вырвут из постели — и сходу марш-бросок с полной выкладкой на полста километров, да все по горам и колдобинам лесных дорог. Сколько уж так бывало, но в этот раз слух прошел: война. Действительно, стрельба вдалеке, «юнкерсы» проурчали стороной в направлении города. Только мало ли что бывает, сразу ведь в такое поверить непросто. Может — провокация…

Они не протопали и трех километров, как их окружили танки. Настоящего боя не получилось: их части ПТО шли во втором эшелоне, да еще и замешкались, похоже. Роты бросились в кюветы, но танки стали бить вдоль дороги из пулеметов и осколочными. Уже через минуту половины батальона не стало.

Все вместе они не успели убить ни одного врага…

Их унизили столь внезапным и легким поражением. Сейчас в их сознании за каждым конвоиром стояла вся гитлеровская армия. Каждый немец был силен, ловок и неуязвим. Каждый мог поднять винтовку — и убить любого из них, просто так убить, из прихоти, только потому, что может это сделать…

Рядом возник Залогин.

— Живы, товарищ комод?

— Живой… — Вот чего Тимофей не ждал: от появления этого парнишки у него сразу полегчало на душе. — Ты где пропадал?

— В бригаду подрядился. Окна забивали.

— Ты везде успеваешь…

— А как же иначе, товарищ комод? Ищу свой шанс.

— И нашел?

— Это уж вам решать.

— Не понял…

— Я так забивал гвозди — с одной стороны нормально, а с другой — наискосок, только чтоб доска не сорвалась. Чуть толкнешь — и путь свободен. И никакого шума — ведь доска не упадет…

Тимофей взглянул на далекую амбразуру окна.

— Не смогу… Сейчас, Залогин, я даже встать не смогу…

— Не проблема. Я сговорюсь с ребятами. Одни вас подсадят — и перевалят через подоконник, другие — примут на той стороне…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: