— Мне нужен человек, знающий немецкий, — сказал он. — Ну-ну! — не стесняйтесь. Переводчику будет хорошо. Он будет при мне, а это значит — освобожден от физической работы.
Из толпы вышел старший сержант. Фельдфебель взглянул на него опытным глазом, поморщился. Возможно, он предпочел бы, чтоб у него на подхвате был офицер. Но это дело поправимое.
— Переведи: мы будем восстанавливать аэродром. Работа простая, но ее много. Работать нужно хорошо. Очень хорошо. Саботажа не допущу. К вечеру постараюсь добыть для вас еду. Для тех, кто заслужит. А кто не работает, — фельдфебель смешливо сморщил нос и развел руками, — тот не ест. Все.
Из толпы выдвинулся капитан.
— Согласно международному праву, вы не можете принуждать нас работать, тем более — на военных объектах.
Сержант лихо переводил туда и обратно.
— Господин фельдфебель говорит, что он и не собирается никого принуждать. Кто не может работать — не получит еду; кто не хочет — будет объясняться с Паулем.
— Позвольте еще вопрос, господин фельдфебель.
— Слушаю.
— Как быть с ранеными? Сорок три человека нуждаются в срочной госпитализации.
— Раненые — не моя забота. Обращайтесь в Красный Крест.
Он с форсом повернулся и вышел наружу, куда уже подъезжали телеги с наваленными лопатами. Солдаты отсчитывали пленных по десятку; объясняли: «напился — выбрал лопату — и жди остальных…»
Пленные не скрывали подавленности. Они покорно ждали своей очереди, покорно проходили по указке винтовочных стволов, потом бежали к водопою…
Залогин понаблюдал за процессом; затем взглянул на Тимофея. Тот лежал с закрытыми глазами. Как с ним быть? Ни одной идеи! — даже самой дурацкой… Если бы младший сержант был на ходу, то любые проблемы, считай, были бы техническими. Но пока не ясно, когда он поднимется. И это бы ничего, кабы он был погибче; но жесткость комода исключала — как бы помягче сказать — любой дипломатический маневр. Если он упрется рогом…
— Ты за меня не тревожься, — сказал Тимофей. Глаза так и не открыл. — Наполни флягу; больше мне ничего не нужно. Кушать еще не скоро захочу…
Ну что на это скажешь? И как избавиться от чувства вины, которое испытывает здоровый человек рядом с тяжело больным?
И в этот момент Залогин увидал давешнего конвоира, который подвез Тимофея на телеге. Конвоир шел по проходу, явно кого-то высматривая. Заметил Залогина, кивнул — и направился прямо к нему. Залогин поднялся навстречу.
— Ну, как твой командир?
— Живой.
— Слава богу… Я должен дать тебе два совета.
— Слушаю, господин солдат.
— Первое: ни с кем не говори по-немецки. Когда ты говоришь по-немецки — у тебя ужасный жидовский акцент. Это может стоить тебе жизни.
— Понял, господин солдат. Спасибо.
— И второе: если хочешь, чтобы твой командир остался жив, он должен выйти на работу.
— Но это невозможно!
— Мое дело предупредить. Будет жаль, если такой воин погибнет не в бою.
Немец взглянул на Тимофея, увидал, что тот смотрит на него, переложил винтовку в левую руку, и правой, двумя пальцами — очень легко, незаметно для посторонних, не донеся кисть руки даже до скулы, — отдал честь. Так, чтобы это было понятно только им двоим. В неподвижном взгляде Тимофея ничего не изменилось. Немец кивнул Залогину и пошел к воротам.
— Что это за тип? — спросил Тимофей.
— Вчера он спас вам жизнь, товарищ комод, — сказал Залогин. — И хочет это сделать сегодня.
Тимофей попытался вспомнить. Ничего. Ни одного следа.
— И что же он советует?
— Он говорит, товарищ комод, что оставаться в коровнике нельзя. Вы должны выйти на работу.
Тимофей с тоской поглядел в сторону ворот. Господи! как же они далеко… А ведь потом еще топать до аэродрома полтора километра…
— Ты ему веришь?
Залогин кивнул.
— Ну что ж… Пока живы — будем барахтаться… Помоги встать.
Боль была уже не в счет; о ней нужно просто забыть — и Тимофей о ней забыл. Он ее чувствовал — еще бы! — но теперь она была отделена от него. Как за стеклом. Как чужая.
К счастью, на них никто не обращал внимания, каждый был занят собой. Можно не спеша понять, как держать равновесие. Потом — как ставить ноги. Я знаю, сказал себе Тимофей, это должно быть просто. Нужно только вспомнить. Ведь до вчерашнего дня я умел так легко, так убедительно ходить…
Тимофей постоял, держась за плечо Залогина, привыкая к вертикальному положению. Наконец коровник перестал заваливаться. Потом стали таять шоры, и глазам вернулось периферическое зрение.
— Вы должны пройти сами, товарищ комод…
Тимофей взглянул Залогину в глаза. Взглянул специально: пусть не сомневается. Я смогу. Сделаю все, как надо.
— Я знаю…
Нужно было не просто пройти; нужно было пройти так, чтобы немцы не поняли его истинного состояния. Чтобы не обратили на него внимания. Им ведь все равно — только на это и расчет…
Пленные толпились возле ворот, ждали, когда их отсчитают в очередной десяток. Каждый был сам по себе. Каждый был одинок. Одни — подавлены, другие — растеряны, третьи — собраны в кулак единственной целью: выжить. Командиры ничем, кроме знаков различия, не выделялись. Никто не пытался напомнить этому сборищу, что еще вчера они были воинской частью, и дисциплину пока никто не отменял. Было б у меня сил поболе, думал Тимофей, я бы вас выстроил… Труднее всего было смотреть. Так хотелось закрыть глаза! — но тогда, почти наверное, и сознание прикроется…
Вот исчезла спина Залогина, за которой Тимофей укрывался, как за бруствером. Отмеченный легким прикосновением винтовки, Залогин легко прошел по глинобитному полу и исчез в просвете ворот.
Пора.
Тимофей шагнул вперед. Второго шага ему не дали сделать: примкнутый к винтовке штык лег плашмя на его грудь и легонько оттолкнул.
— Возвращайся на место, — сказал старший сержант.
— Но я хочу заработать себе еду, — возразил Тимофей.
— Не спорь. Ты свое отработал.
Этот старший сержант был уже слугой. Говорить с ним было бесполезно: ему было все равно, что будет с тобой; да и с остальными. Его еще не приняли в чужом лагере, но он уже был там.
Тимофей повернулся к солдату, заставил себя улыбнуться ему. Улыбнуться так, чтобы немец этой улыбке поверил. Для этого пришлось убрать из памяти оскверненное тело Кеши Дорофеева и танк, который методично, одного за другим, заживо хоронил в окопчиках его товарищей. Это стояло у Тимофея перед глазами и вчера вечером, и ночью, и когда сегодня очнулся. Оно не мешало жить; напротив — оно наполняло Тимофея такой необходимой сейчас энергией; возможно — нерастраченной энергией тех ребят. И оно придавало его жизни смысл. Прежде Тимофей не думал — ради чего? зачем? — просто жил, а теперь это в нем проявилось. Без слов. Значит — как и все, необходимое для жизни, — это было в нем от рождения.
Сами по себе всплыли давно забытые немецкие слова. В седьмом классе учил — это ж сколько лет!..
— Их бин арбайтен! — Улыбайся, улыбайся, велел себе Тимофей. И опять это у него получилось: улыбнулся. — Их мегте…
Немец был никакой — не большой и не маленький, дня два не бритый, плохо выспавшийся; и с выправкой у него было никак, сразу видно: не кадровый солдат, мобилизован перед самой войной. Он не скрывал, что тут ему все противно, может, и война, которой он пока не видел, уже противна, и противна мысль, что ведь может сложиться и так, что ему все же придется ее увидеть. Вырвать у него винтовку и пришпилить его штыком к стене, как бабочку булавкой, ничего бы не стоило, но что такой вариант возможен — немцу не приходило в голову. Он отсчитывал пленных — не видя их; для него они были только порядковыми номерами. Он и на этого, забинтованного, обратил внимание только потому… да черт его знает, почему он обратил внимание на этого сержанта. И до него здесь проходили пленные с забинтованными ранами, однако у тех раны были пустяковые, а этому досталось крепко. По лицу видать — не жилец. На что он рассчитывает?..
Немец чувствовал, как в нем поднимается раздражение из-за того, что этот порядковый номер превратился в человека и самовольно втиснулся в его жизнь. Зачем он мне? Зачем мне его проблемы? Ведь его уже сегодня не станет. Так нет же — он хочет остаться в моей памяти, возникать в ней в минуты слабости, а то и в совесть скрестись полуистлевшим коготком… Сгинь!