Он знал, что где-то внизу под ним стоит другой человек по имени Марион Лэндерс и как в трансе смотрит вдаль широко раскрытыми немигающими глазами. Лэндерс знал, что если тот человек моргнет, то оно — это видение, откровение, этот мираж — исчезнет навсегда. Но это знание нисколько не мешало ему наслаждаться. Оно тоже доставляло ему удовольствие.
А далеко — далеко впереди белые буруны мягко накатывались на безлюдные пески длинного голубого побережья, поросшего вечнозелеными лесами и густыми сочными травами — единственное, что жило там. Он маячил в дымке и манил, этот необитаемый, загадочный, беспредельный и непостижимый континент. Но ни один корабль никогда не найдет там пристани.
Лэндерс смотрел не мигая, он не хотел мигать, хотел заставить себя не делать этого. Но потом все прошло. Он почувствовал, что начинает постепенно возвращаться в себя. Он почувствовал, как другая часть его существа сплошной тягучей массой, напоминающей жидкий шоколад, медленно вливается в него. Наконец он моргнул.
Что же с ним происходит? Лэндерс передернулся, словно его ударило током. Потом он медленно повернулся и заковылял к Уинчу. Чтобы хоть с кем-нибудь перекинуться словом, с кем угодно.
Пока Лэндерс поднимался по трапу на променад, он уже передумал. Уинч в его глазах был героем, причем всегда, с того самого момента, как его назначили в эту роту, входившую в соединение регулярной армии, и прикомандировали к Уинчу в качестве писаря, поскольку он знал канцелярское дело. Но Уинч вряд ли поможет сейчас справиться с тем, что мучило его, Лэндерса. И вряд ли вообще поможет. Это было еще одно открытие.
Поэтому на верху лестницы он решительно повернулся и заковылял в главный салон повидать Бобби Прелла. Сложенный и перевязанный, как цыпленок на продажу, Прелл не двинется с места, что бы ни творилось на палубе.
Подойдя к дверям, Лэндерс приготовился окунуться в противный болезнетворный запах. Лучше всего спокойно дышать, а не зажимать ноздри и все такое. Он открыл дверь, и вонь ударила ему в лицо тепловатым липким потоком сточных вод.
Остановившись на пороге, чтобы немного попривыкнуть к смраду, он увидел бывшего начстоловой сержанта Джонни Стрейнджа, тот болтал и смеялся, облокотившись о спинку Прелловой кровати, стоявшей посередине комнаты.
Поколебавшись секунду, Лэндерс вышел в коридор. Ему не хотелось разговаривать со Стрейнджем. Ему даже расхотелось разговаривать с Преллом. В полнейшем безразличии он начал спускаться по трапу.
Спускаться по крутым скользким металлическим ступеням человеку на костылях еще опаснее, чем карабкаться по ним наверх.
Глава четвертая
Они пристали поздно ночью в Сан-Диего. Спать никому не хотелось, да и не уснуть было никак. Здесь выгружали раненых моряков и морскую пехоту.
Их пароход, словно бы уменьшившийся в размерах рядом с боевыми кораблями, сверкал огнями. Присланные с берега санитары с носилками и судовой медперсонал в белом сновали по коридорам и помещениям, громко переговариваясь между собой. Одна за другой пустели койки в каютах и кровати в салоне, раненых выкатывали и выносили наверх. Некоторые прибыли из самых дальних мест в Индийском океане, из Австралии и Новой Зеландии, с Новой Гвинеи, Соломоновых островов, с Кораллового моря.
Залитая светом прожекторов пристань была полна движения. То и дело подкатывали санитарные машины, их загружали, и они отъезжали в темноту. Куда ни глянь, вся гавань, до отказа набитая военными судами, была в огнях, они светились на кораблях, портовых сооружениях, на грузовиках, легковушках, автобусах. А поднимаясь над гаванью, сиял город, словно бы иллюминированный к празднику или в честь возвращения фронтовиков в город. У солдат, свыкшихся с затемнением и светомаскировкой, захватывало дух. Многие опять не могли сдержать слез.
Когда разгрузка кончилась и стали гаснуть судовые огни, освободилась треть койко-мест. Остальные, занятые ранеными из сухопутных войск, освободятся в Сан-Франциско. До Фриско было двое суток пути вдоль побережья. Эти последние два дня на полупустом пароходе будут самыми длинными и самыми тяжелыми. Каждый понимал это.
И уж конечно, это хорошо понимал Джон Стрейндж. Когда все улеглось, он снова пошел к Бобби Преллу. Большой салон вроде бы сузился. Стрейндж снова стоял, облокотившись на спинку, у изножья Прелловой кровати и силился придумать что-нибудь посмешнее. Ему хотелось, чтобы по такому торжественному случаю Уинч вместе с ним зашел проведать Прелла. Если бы Уинч согласился, то это было бы в первый раз. В первый раз с тех пор, как Уинч неожиданно объявился в морском госпитале на Новых Гебридах, очевидно готовый к отправке, но не раненый и даже вроде не похожий на больного. Но уже тогда Уинч наотрез отказался пойти к Преллу и вообще иметь с ним что-либо общее.
Стрейндж уж и не помнил, сколько времени он провел в салоне из-за Прелла. В их роте его недаром прозвали Матушкой Стрейндж. Но он так и не смог привыкнуть к обстановке в салоне, то есть привык, но не настолько, чтобы чувствовать себя в своей тарелке.
Потом, гораздо позже, много времени спустя, Стрейндж заметит, что они все еще вспоминают о том, как во время плавания салон у всех не выходил из головы. Где бы они ни были, из каких бы дальних госпиталей в Штатах ни шли письма, все говорили и писали о салоне одно и то же. Все мы, подумает потом Стрейндж. Как будто, путаясь и петляя, они отчаянно пытались найти что-то такое, что сохранило бы в целости то общее, что связывало их прежде. Плавание было последним действием драмы, последним рубежом. Как линия перемены даты, которую они пересекли.
Между собой они подсчитали, что 13 процентов от общего количества раненых, находящихся на судне, были тяжелые, их разместили в большом салоне. Статистика ранений завораживала Стрейнджа, да и всех остальных. Самое интересное времяпрепровождение после кона в очко и покера.
Пятую часть этих 13 процентов, или 2,6 процента от общего количества, составляла группа особо тяжелых. Это были почти сплошь ранения в грудную клетку, с повреждением легких. Лишь шестая часть из них имела ранения в живот или голову: черепники умирали до того, как их погрузят в транспорт, а те, что с животом, либо умирали, либо поправлялись настолько, что их клали в открытый салон вместе с остальными. Интересно, что в пехоте — у нас в пехоте, с ухмылкой соображал шеф-повар Стрейндж, — 75 процентов с грудной клеткой — следствие винтовочного и пулеметного огня, но только у половины животов были пулевые ранения. Они не знали, почему так получалось, и не знали, годятся ли эти цифры для других родов войск.
Стрейндж считал, что в большом салоне был полный порядок и дисциплина. То есть порядок, когда нос привык к вони и ты избавился от впечатления, суеверно рождавшегося где-то в темных уголках сознания, будто попал в жуткий, сверхъестественный мир с ведьмами на помеле и всяческой чертовщиной. Впечатления, будто прямо перед тобой разверзлась на пароходе преисподняя, нагонявшая ужас на наших набожных бабушек. Местечко и впрямь смахивало на ад. Повсюду щипчики да ножички, трубки да иглы, снующие бесенята да окровавленные мученики. Они наказаны и платят за человеческие грехи. Большой салон часто казался Стрейнджу хранилищем или музеем, где собраны все людские пороки и зло.
Стрейндж не был верующим. Или, по крайней мере, был не очень верующим. Лучше всего сказать — плохим верующим. Он не очень-то умел жить по святым заветам. Но Стрейндж верил в бога и знал, что ему когда-нибудь придется искупать вину. Поэтому ему не обязательно было иметь особо богатое воображение, чтобы представить большой салон сущим адом, где в один прекрасный день он тоже будет расплачиваться за свои прегрешения.
Как и многим другим, Стрейнджу было противно заходить в салон, вдыхать его спертый воздух, даже притрагиваться к дверным ручкам. Он до умопомрачения боялся заразиться. Но стоило пересилить отвращение, как он начинал понимать, до чего же замечательно тут все поставлено. Как и положено в аду, подумал Стрейндж.