Затем положение переменилось, но новейшие успехи в пересадке органов вернули убедительность роману Уэллса. Мы знаем о трудностях, о которых не подозревал автор “Острова доктора Моро”, но мы же сделали и первые шаги для того, чтобы эти трудности преодолеть.

Как легко заметить, “недостаточность” аргументации Уэллса по-своему помогла ему перебросить мост через период, когда пересадка органов считалась невозможной, к периоду, когда она снова стала в повестку дня. “Художнический” подход к науке не помешал, а помог ему как ученому.

Но удалось ему это лишь потому, что и в качестве художника он оставался в пределах научного мышления. Наука не просто дала ему факты, от которых оа мог оттолкнуться, чтобы создать образы и построить сюжет. Она помогла ему создать метод, найти подход к миру, приносивший огромные плоды в области литературы прежде всего, но кое в чем и в науке. Ибо то, чем занимался Уэллс, не было, пользуясь выражением Гегеля, “служебной наукой” и “служебным искусством”.

Это были Наука и Искусство, направленные на постижение мира, а они близки между собой.

В том же “Острове доктора Моро” это сказалось достаточно полно. Зверолюди, населяющие этот роман, - это, если угодно, существа не просто фантастические, а скорее научно-фантастические. Но последнее только увеличивает их воздействие на нас и масштаб романа в целом.

Это был один из романов Уэллса о Человеке и о Науке, о путях прогресса, опирающегося на эти два краеугольных камня его веры.

Самый факт возрождения животной аллегории в конце прошлого и начале нашего века был обязан тому, что дарвинизм, покончив навсегда с библейской легендой, уничтожил пропасть между человеком и одушевленной природой.

“Нам всегда говорили, - писал Хаксли в статье “Об изучении биологии” (1876 г.), - что человек занимает в природе положение особое и изолированное, что, хотя он живет в природе, он к ней не принадлежит… и что он - великая центральная фигура, вокруг которой вращается все в мире. Но от биолога вы услышите нечто совсем иное”.

Теперь между человеком и животным не просто выискивались традиционные басенные параллели, нужные писателю, - аллегория обросла плотью реальности, приобрела убедительность, басня стала фантастикой. Общность поведения и реакций отныне могла обосновываться действительной общностью происхождения. Насыщенность мыслью при этом не уменьшалась - она возрастала, мысль теряла былую отвлеченность, а поступки героев переставали быть примером и иллюстрацией. Мысль должна была проникнуть к глубинам мироздания со всей его недоступной элементарной логике сложностью; она должна была приобрести общемировоззренческое значение. Вот почему Уэллс однажды назвал “Остров доктора Моро” “теологическим гротеском”. Это был роман о Человеке и о Науке и потому для Уэллса - о существе мироздания.

Дарвинист Уэллс отнюдь не показал себя, вопреки мнению Шоу, человеком “без воображения, философии, поэзии, совести и приличий”. Он писал ради человека и вполне мог бы повторить слова Шелли, которым перед этим зачитывался:

Не верить в торжество несовершенства;

Прощать обиды, черные, как ночь;

Упорством невозможность превозмочь;

Терпеть, любить; и так желать блаженства,

Что Солнце вспыхнет сквозь туман

И обессилеет отрава, -

Над этим образ твой, Титан,

Лишь в этом Жизнь, Свобода, Слава.

Но ему, чтобы поверить в торжество совершенства, надо было предупреждать об опасностях, стоящих на пути человека, а для этого анализировать мир трезво, не поддаваясь иллюзии, исходя из науки.

Наука благодаря романам Уэллса прорывалась в общеидеологическую сферу, как до этого она прорывалась в нее благодаря публицистике Хаксли. Но прорыв, произведенный Уэллсом, был глубже и шире. Хаксли-литератор апеллировал к той же логической способности человеческого разума, что и Хаксли-ученый. Уэллс этим не ограничивался. Его романы имели огромное эмоциональное воздействие на читателей. Наука и искусство были для Уэллса в чемто неразделимы. Так же неразделимы оказались для него чувство и мысль. Мысль - то же чувство, только более утонченное, говорил он. К мысли он не раз подводил через чувство. Чтобы выполнить заветы своего учителя, Уэллс должен был начать работать в области, которую тот считал запретной. В ней в этот момент лучше всего совмещались истины, найденные наукой и литературой.

Хаксли считал, что, кроме Искусства и Науки, существует еще одна область, определяемая более высоким, объединяющим по отношению к ним понятием, - Культура. Именно в этой области научная и художественная мысль, взаимодействуя и взаимовлияя, преобразуясь иногда удивительным образом, дают самые зрелые свои плоды. Фантастика Уэллса была одним из них.

Т. ЧЕРНЫШЕВА Научная фантастика и современное мифотворчество

Мысль о том, что научная фантастика представляет собою нечто подобное мифам, не нова, она явилась еще у О. Стэплдона, когда он в предисловии к своему роману “Последние и первые люди” писал, что впечатление, которое этот роман должен произвести на читателей, ближе к тому, которое производит миф, а не науки или искусства.

Но, прежде чем получить право говорить о мифологии применительно к явлениям наших дней, необходимо уточнить целый ряд вопросов. Начнем с самого понятия “миф”.

В современной науке накопилось уже множество определений мифа, разноголосица мнений и обилие весьма противоречивых суждений по этому вопросу не раз отмечались исследователями.

Ф. Вайманн [Р. Вайманн, Литературоведение и мифология. “Вопросы философии”, 1970, № 7, стр. 176.] пишет, что “понятие “миф” имеет сегодня ряд несовместимых толкований”. Одной из причин разноречивости является то, что самые различные науки - “философия, этнология, народоведение, антропология, наука о древности, история религии, психология…высказывают собственное понимание мифа”', поскольку изучают различные проявления мифотворчества, разные стороны и свойства его. Добавим, что и в литературоведении, изучающем отношения мифологии и поэзии, нет единого взгляда на миф. Определения, подобные тому, которое дает В. Я. Пропп (“рассказ о божествах или божественных существах, в которых народ верит”[В. Я. Пропп, Исторические корни волшебной сказки. Ленинград, Изд-во Ленинградского государственного ордена Ленина университета, 1946, стр. 16.] или Тренчени-Вальдапфель (“предания, повествующие о богах и героях”[Тренчени - Вальдапф е л ь, Мифология.], уже не могут вполне удовлетворить современную науку. С. Аверинцев называет их “формалистической концепцией мифа”[С. Аверинцев, “Аналитическая психология” К.-Г. Юнга и закономерности творческой фантазии. “Вопросы литературы”, 1970, № 3, стр. 115.]. Встречаются попытки рассматривать миф в первую очередь как идеологию; для А. Гулыги миф - это прежде всего “сознание толпы, слепо повинующейся возникшим в ней или внушенным ей предрассудкам” [А. Гулыга, Пути мифотворчества и пути искусства. “Новый мир”, 1969, № 5, стр. 221.].

Очевидно, все эти взгляды на миф имеют право на существование, ибо древний миф является одновременно и повествованием, и идеологией и удовлетворяет еще десятки различных социальных нужд.

К сожалению, нередко в разного рода определениях мифа выделяется и абсолютизируется одна из его функций, тогда получается крен в одну сторону, и общая картина неизбежно искажается. Особенно часто это происходит при сопоставлении каких-то явлений современной духовной жизни общества с древним мифотворчеством. Так получилось у А. Гулыги, когда он, исследуя идеологические функции так называемого “социального мифа” в современном капиталистическом обществе, функционально объединяет его с древним мифотворчеством и приходит к выводу, что миф - “это модель не столько мира, сколько поведения”, и, хотя в мифе “откладываются первые крупицы знания, он в целом имеет к познанию весьма слабое отношение”[Там же, стр. 219.].

Разумеется, среди определений мифа можно найти такие, которые утверждают нечто совершенно противоположное. Но мы сразу оговоримся, что из всех разнообразных функций мифа нас сейчас будет интересовать как раз та, которую практически отрицает А. Гулыга, - отношение мифа к познанию, хотя мы отлично понимаем, что нельзя мифологию свести только к познанию.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: