Я снимаю одежду. Я стою совершенно голая. И смотрю. Я хочу стать другой.

На свете нет ничего невозможного — для дьяволиц, во всяком случае.

Содрать с себя шкуру жены, матери, добраться до сути, до женщины и — вот она, прошу любить и жаловать — дьяволица!

Прекрасно!

Сверк-сверк. Неужели это мои глаза? Так сверкают, будто свет зажегся в темной ванной.

8

После того, как Энгус и Бренда с испорченным настроением (от их привычной бодрой жизнерадостности не осталось и следа) скрылись в надвигавшихся сумерках, и дети затолкали в рот последнюю ложку шоколадного мусса, и кошка по имени Мерси устала жевать пропитанный супом ковер, и пес Гарнес, забившись под кухонный стол, изрыгнул из своего чрева соседский мусс из авокадо, и Руфь засела в ванной, решительно меняя самые основы своего естества, — Боббо собрал дорожный чемоданчик. Он был из натуральной кожи, с латунными замками и, несмотря на компактность, довольно увесистый.

— Ты куда? — спросила Руфь, выходя из ванной.

— Я ухожу от тебя, поживу у Мэри Фишер, — сказал Боббо, — пока ты не научишься вести себя прилично. Всему есть предел. Сколько можно закатывать истерики и срывать на всех свое дурное настроение? Лично я сыт по горло.

— И надолго? — чуть выждав, спросила Руфь, но Боббо не удостоил ее ответом. — А можно узнать причину? — задала она следующий вопрос. — Я имею в виду истинную причину. — Но она сама знала ответ. Причина состояла в том, что Мэри Фишер имела рост метр шестьдесят, сама себя обеспечивала, не была обременена детьми, не держала дома животных, кроме, кажется, попугая-какаду, не хватала, как безумная, воздух растопыренными пальцами, и могла без смущения быть предъявлена в любом обществе. Не говоря уже о Таинственной власти той пылкой любви, которую эта мерзавка Мэри Фишер воспламенила в чувствительной душе Боббо.

— А как же я? — спросила Руфь, и слова эти унеслись во вселенную, слившись с мириадами других «а как же я», которые растерянно произносили в этот день мириады других женщин, оставленных своими мужьями. Женщины в Корее и Буэнос-Айресе, и в Стокгольме, и в Детройте, и в Дубае, и в Ташкенте — но навряд ли в Китае, разве что в исключительном случае, поскольку там это наказуемо. Звуковые волны не умирают. Они без конца курсируют туда-сюда. Все, что мы изрекаем, бессмертно. Наше жалкое, бесполезное блеяние кругами носится по вселенной, и продолжается это целую вечность.

— В каком смысле — как же ты? — сказал Боббо, но на этот вопрос еще никому не удавалось вразумительно ответить. — Деньги я тебе перешлю, — благородно добавил Боббо, укладывая в чемоданчик сменные рубашки. Они были выглажены так тщательно и сложены так безупречно, что сделать это было проще простого. — Уверяю тебя, ты не почувствуешь никакой разницы: есть я, нет меня — не все ли равно? Тебе ведь очень мало до меня дела, даже когда я здесь, а до детей и вовсе дела нет.

— Зато соседушки сразу заметят, — сказала Руфь. — Они и так со мной почти не общаются, а уж теперь от них лишнего слова не дождешься, это точно. Ведь все считают, что невезенье — заразная болезнь.

— При чем тут невезенье? — сказал Боббо. — Ты пожинаешь плоды своих собственных действий. Кроме того, я, наверное, скоро вернусь.

Однако у нее на этот счет было другое мнение — неспроста он прихватил с собой еще и большой зеленый тканевый чемодан, и галстуки, которые надевал только на выход, тоже не забыл.

Потом он ушел, и Руфь осталась одна. Под ногами у нее был темно-зеленый ковер, а вокруг стены цвета авокадо. Наутро взошло солнце, и, когда первые лучи ударили в огромные окна гостиной, стало очевидно, что стекла неплохо было бы помыть — и что Руфь этого делать не намерена.

— Мам, — сказала Никола, — у нас окна грязные.

— Не нравится — помой, — отрезала Руфь. — Не маленькая.

Никола не стала ничего мыть. В полдень Боббо позвонил из офиса и сообщил, что он сделал Мэри Фишер предложение и что она приняла его, и, следовательно, домой он не вернется. Он посчитал, что Руфь имеет право знать об этом, поскольку отныне она может строить свою жизнь как ей заблагорассудится.

— Но… — сказала Руфь.

Он повесил трубку. В закон о разводе недавно были внесены существенные послабления, и теперь не требовалось непременного согласия обеих сторон для того, чтобы разделить семейную пару на две самостоятельные единицы. Желание одного из супругов — вполне достаточная причина.

— Мам, — сказал Энди, — а где папа?

— Уехал, — коротко ответила Руфь, и Энди не стал ни о чем ее расспрашивать.

Дом был записан на Боббо. Все правильно — куплен он был исключительно благодаря помощи его родителей. Руфь пришла к нему ни с чем. Если не считать внушительного роста и физической силы — а это по-прежнему оставалось при ней.

— А что на обед? — поинтересовалась Никола.

Но обеда не было. Тогда она намазала несколько кусков хлеба арахисовым маслом — себе, брату и матери. Она выковыривала из банки масло хлебным ножом и порезала палец, и очередной готовый к употреблению кусок украсили ярко-алые капельки крови. Но никто ничего не сказал по этому поводу, как будто так и надо.

Ели в полном молчании.

Никола, Энди и Руфь поглощали свои бутерброды, сидя перед телевизором. Так едят малочисленные компании — из женщин и детей, — когда мир разваливается на куски.

Но вот Руфь что-то пробормотала.

— Что ты сказала? — спросила Никола.

— На помойку, — сказала Руфь. — Некрасивым и добродетельным одна дорога — на помойку.

Никола и Энди закатили глаза, как бы призывая небо в свидетели. Они решили, что она сошла с ума. Отец, кстати, не раз утверждал то же самое. «Ваша мать чокнутая», — то и дело говорил он.

Утром Энди и Никола ушли в школу.

Через несколько дней Боббо позвонил снова — на сей раз сказать, что он разрешает Руфи с детьми еще какое-то время пожить в его доме, хотя такой огромный дом им совершенно не нужен, это очевидно. В небольшом, скромном домике — совсем небольшом — им будет гораздо уютнее.

— Что значит «еще какое-то время»? Как долго оно продлится? — поинтересовалась она, но он не ответил. Сказал только, что будет выплачивать ей 52 доллара в неделю (в дальнейшем сумма может быть изменена, о чем он заблаговременно ее известит), то есть на двадцать процентов больше официального минимума. По новому закону, который более последовательно, нежели предыдущий, защищает интересы жен во втором браке, ему в обязанности вменялось лишь материальное обеспечение рожденных от него детей. Физически полноценные жены от первого брака должны, образно выражаясь, стоять на своих ногах.

— Руфь, — сказал ей Боббо, — с ногами у тебя все в порядке. Дай Бог каждому такие ноги. На этот счет я спокоен.

— Но на один только дом уходит в неделю не меньше 165 долларов, — сказала Руфь.

— Так я же и говорю — придется его продать, — сказал Боббо. — И потом ты забываешь одну простую вещь: меня-то ведь уже нет, значит, расходы должны существенно сократиться. У женщин и детей уровень потребления намного ниже, чем у мужчин — это не мои домыслы, а данные статистики. И, кроме того, дети ходят в школу, они уже не маленькие, можно сказать, совсем взрослые — самое время потихоньку выходить на работу. Куда это годится, чтобы женщина замыкала себя собственным домом:

— Но дети болеют, и в школе бывают каникулы — полгода, если все сложить. И главное — где взять работу?

— Было бы желание, а работа найдется, — сообщил ей Боббо. — Это прописная истина.

Он говорил с ней из Высокой Башни. В дальнем углу просторной комнаты Мэри Фишер, прелестно изогнув гибкую шейку, писала что-то проникновенное о подлинной любви.

«Внезапно он поднял руку и коснулся ее лица. Затрепетав, она почувствовала, как он медленно, словно дразня, провел кончиками пальцев по ее щеке, дотронулся до мягких, дрожащих губ…» — написала Мэри Фишер. Боббо опустил на рычаг трубку, и она отложила перо, и они слились в поцелуе, скрепляя им, как печатью, свое совместное будущее.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: