— Было, наверное, захватывающе увидеть город с высоты птичьего полета?
— Мы поднялись много выше, — ответила Каховская. — Поначалу, да, красиво. Люди казались крохотными, а экипажи напоминали бегающих взад-вперед муравьев. А потом налетел ветер, небо покрылось грозовыми тучами, пошел дождь. И стало темно и ничего не видно…
— Вы попали в грозу? — ахнул кто-то из присутствующих.
— Попали, — ответила Александра Федоровна. — А потом… — Она осеклась и замолчала.
Далее говорить было нечего. Вернее, незачем. К тому же ее тогдашние ощущения трудно было бы передать словами. Ну как расскажешь о том неописуемом и стесняющем дух священном восторге перед необузданной стихией, когда над тобой разрывается небо с таким страшным грохотом, будто кто-то над твоей головой, со всего размаху сильно лупит металлическим ломом по листу железа. И закладывает уши, и бесполезно что-либо кричать тому, кто всего лишь в полусажени от тебя. Все небо затянуто черными тучами, вместе с коими ветер гонит невесть куда хлипкий монгольфьер, с подвешенной к нему утлой корзиной, раскачивающейся из стороны в сторону, как детские качели… Льет холодный дождь, от которого никуда не укрыться, и его крупные капли бьют прямо в лицо, в какую бы сторону ты ни повернулся; сверкают изломанные молнии, проносящиеся, кажется, всего в нескольких саженях от сферы воздушного шара. Одно попадание — и окончено путешествие, не только на монгольфьере, но и на сей бренной земле. Но, Боже мой, какой это сладостный ужас, какое мучительное наслаждение ощущать вокруг себя смертельную опасность и смотреть ей прямо в глаза! Противостоять ее мощной силе, сладить с которой нет никакой возможности, да и желания. Тело трепещет от страха, но воля ликует! И от всего, что творится вокруг, хочется смеяться и плакать, сжаться в комочек и спрятаться в уголке корзины монгольфьера и в то же время выпрямиться во весь рост и неистово кричать в это черное небо, в стену дождя, в нескончаемый гром и ветер. И она кричала, и знаменитый воздухоплаватель месье Жак, коему, несомненно, чужды были малодушие и трусость, косился на нее тревожным взглядом, в котором отражались сверкающие блики молний.
Ну кому расскажешь такое, чтобы поняли?
Каховская обвела взглядом гостей, занятых пустыми разговорами и перевела взгляд на Аникееву. Актриса смотрела на нее завороженно и, казалось, в ее глазах тоже, как тогда в полете у Жака Гарнерена, отражаются огненные отблески молний. Небольшого роста, смуглая, черноглазая и черноволосая, она сверкала глазами и чем-то напоминала лукавого бесенка. «А ведь эта молоденькая девушка, — подумала Александра Федоровна, — пожалуй, единственная, могла бы меня понять…»
— …потом нас понесло в сторону Финского залива, но скоро ветер переменился, и Гарнерену удалось заставить шар опуститься на землю. Так закончился мой полет, — завершила Каховская свое короткое повествование.
Когда начался разъезд гостей Александра Федоровна, прощаясь с Настей, сказала:
— Мне кажется, мы можем подружиться…
— Я польщена, мадам, — чуть смутилась Настя.
— Ежели это так, то официальность нам ни к чему. Можете звать меня Александрин. Вы согласны?
Аникеева даже сразу не нашлась, что ответить. Быть в подругах у такой знатной дамы — разве нужно об этом спрашивать?
— Понятно, — констатировала Каховская. — Значит, будем дружить.
— С радостью, — просияла Настя.
— Так что, если кто будет обижать, обращайтесь сразу ко мне, хорошо? — сказала Александра Федоровна.
— Хорошо, — ответила актриса. — Но меня трудно обидеть.
Каховская снова пристально посмотрела на Настю. Да, такую и правда не просто обидеть. Очевидно, досталось «сестренке» в этой жизни. Впрочем, как и ей самой. И одиноки они обе, как указующий перст. Так что дружба, похоже, нужна им обеим…
2
Тогда, на рауте, Каховскую спрашивали о многом. Но никто не поинтересовался, было ли ей страшно самой, когда она попала в грозу, поднявшись на монгольфьере в небо на высоту выше птичьего полета. Ибо знали: сей особе с коротко подстриженными, на мужской манер, волосами, с громким голосом, уверенными манерами и широко раскрытыми, немного близорукими глазами страшно не было…
Александра выросла в большой семье. У ее отца, потомка гонца Ивана Грозного, бывшего правителем трех наместничеств: Казанского, Вятского и Тобольского, сенатора, тайного советника и, богатейшего российского помещика Федора Федоровича Желтухина, было семь человек детей: четыре сына и три дочери. Все четверо сыновей пошли по военной линии, а двое старших — Петр и Сергей уже имели штаб-офицерские чины.
Поскольку дочери были невестами завидными и наипервейшими, то в девицах не засиделись и вскоре, как только сие стало возможным, были разобраны в жены состоятельными волжскими помещиками. Одна из дочерей вышла за Доливо-Добровольского, другая — за Колтовского, третья же, Александра, — за Каховского. Последнее замужество оказалось крайне неудачным, привело к громкой ссоре и разъезду супругов, а затем и скорой смерти бравого полковника.
Несомненно, подобные браки были далеко не в правилах хорошего тона, и будь на месте Александры Федоровны какая иная девица, то она сгорела бы от стыда и ни за что на свете не согласилась бы оставаться на виду, предпочтя провести остаток жизни в домашнем затворе. Однако Каховская своего положения не стыдилась, полагая, что каждый кузнец своей судьбы, по углам не пряталась, а посему разговоры о ней понемногу стихли, а затем и вовсе сошли на «нет».
Вообще, природа, верно, ошиблась, создав Каховскую женщиной. Ее близкие знакомые не раз слышали от нее самой, вполне искреннее восклицание:
— Ах, отчего я не мужчина!
И правда, она была наделена всеми качествами и свойствами мужчины: смела и отважна до безрассудства, а чувства страха, похоже, и вовсе не знала. Родись она мужчиной, то, несомненно, пошла бы, как и братья, по военной линии, и к сему времени имела бы чин не менее подполковника. Она великолепно стреляла из пистолета, а верхом ездила не хуже любого мужчины. Она приходила в неописуемый восторг, когда лошади вдруг начинали нести, однако ни разу в жизни не поплатилась за свою отвагу хотя бы легким ушибом.
Как-то раз она поехала в деревню к своему младшему брату, вышедшему в отставку. Лошади вдруг понесли ее коляску прямо к крутому оврагу. Кучер, как ни бился, не мог их удержать, и все могло кончиться весьма плачевно. Однако, доскакав до обрыва, лошади вдруг круто повернули в сторону и остановились. На кучере не было лица, лакеи и вовсе едва живы от страха, а вот Александра Федоровна смеялась и буквально сияла от восторга. Так что спрашивать сию особу, испытывала ли она страх, поднявшись на монгольфьере в небо, да еще и попав при этом в грозу, было совершенно излишним.
Проживая в основном в Москве, Каховская, время от времени, посещала и Казань. Поначалу она останавливалась в фамильном гнезде, на Воскресенской, а затем выстроила себе особняк в самом начале дворянской Грузинской улицы близ одноименной церкви. Ее дом почти всегда был полон гостей, в том числе и поклонников, пытающихся время от времени ухаживать за хозяйкой, однако со всеми из них она вела себя ровно, без нарочитой нежности и кокетливых манер, но и синего чулка из себя не строила. Кто ей приходился не по нраву, чувствовал это весьма скоро и сам удалялся из гостеприимного дома, тех же, кто нравился, она привечала, вводила в круг друзей, но не более того. Словом, она была непринужденна и естественна, что весьма нравилось мужчинам, и недоступна, что оным нравилось меньше. Но ее это нисколько не волновало, хотя мужскую компанию она всегда предпочитала женской.
Как-то раз, уже зимой в одну из сред, а представления в театре Есипова давались покуда только по средам и воскресениям, Александра Федоровна пришла в театр и заняла место в креслах партера. Давали «Росслава» Княжнина.
— Тиранка слабых душ, любовь — раба героя, — заявляет в финале пьесы главный герой своей возлюбленной, оказавшись перед роковым выбором: любовь или честь, и гордо отворачивается от любимой, гремя оковами.