— Тогда… придешь ко мне завтра, я возьму у них деньги, у них же…
— Ах, мадам, вы же знаете, что для моряка это невозможно.
Она поправила его:
— Не мадам, а мадемуазель. Меня зовут Жаклин, моя мать француженка. — И, пожав плечами, удаляясь от моряка, сказала так, что ее слова услыхали многие: — На широкой спине русского мужика сидят помещики, фабриканты, купцы, а с ними в компании всякая шушера. В этом нет ничего удивительного. Вот сейчас все это увидят.
Василий Бабушкин неторопливо забрался под стол. Грек-пианист забарабанил на плохо настроенном пианино. Из дальнего угла ресторана к месту представления направился морской офицер с погонами каперанга на белом кителе. Высокий лоб открыт, фуражка в руке, под дугами темных бровей великолепные и пытливые глаза, нос прямой, рот прекрасно очерчен. Представился всем и никому в отдельности:
— Иванов. — А затем: — Прошу прекратить! — И смягчая свой властный приказ: — Согласитесь, господа, что герою Порт-Артура не место под столом у гуляющей публики.
Офицер в предадмиральском чине даже с фамилией Иванов заставил прислушаться к своим словам.
Заводчик, не слезая со стола, отрекомендовался:
— Путилов. А это барон Гинцбург.
Под столом Бабушкин не мог разглядеть Иванова, узнать капитана, с которым ставил мины для японских кораблей, но по голосу решил, что это военный человек:
— Отойдите, ваше высокоблагородие. Я отслужился.
Терентий отвел Иванова в сторонку, но, прежде чем стал объяснять, что это пари, и пари, придуманное им, чтобы выручить Бабушкина, к ним подлетела певица:
— Наконец-то нашелся один джентльмен!
— Джентльмены — грубые люди, — парировал Иванов. — Они не достойны вашего изумительного пения.
— О, о! Я вас поцелую. Я француженка и люблю рыцарей.
— Не в таком месте, — улыбнулся Иванов. — И с тем большим удовольствием, если вы это сделаете от имени Франции.
— А вы всех этих господ вызовите на дуэль и убьете? — серьезно спросила дочь француженки.
Каперанг Иванов не подыскивал подходящий ответ, но он не успел открыть рта, как ножки стола отделились от пола. Господа на столе даже не заметили, как пол, казалось, пошел вниз, а затем они словно повисли в воздухе. Терентий быстро считал; когда он произнес “23”, стол стал медленно опускаться на место.
Жаклин с опозданием вскрикнула. Грек уже со скрипкой в руке заиграл нечто визгливое. Когда Бабушкин, мокрый как мышь, выбрался из-под “палубы”, Иванов достал из нагрудного кармана белый платочек, вытер лоб матросу. Взял его повыше локтя, повел за собой, но перед тем, как скрыться из вида ресторанной братии, сказал сухо:
— Вы убедились, господа пассажиры, что русский матрос держит вас на спине. Тот, кто держит, поднимает и опускает, — может и сбросить. Честь имею!
Бабушкину было стыдно. Стыд ранит сильных людей тяжелее, чем острый нож.
На лунной набережной бывший матрос всё рассказал славному офицеру флота. Бабушкин знал: Модест Иванов не такой человек, как все. Требовательный командир, превосходный моряк, Иванов на своем корабле снискал любовь и уважение матросов. Модест Иванов знал в лицо и по именам всех матросов на крейсере. Но и Василий Бабушкин для каперанга был не обычным матросом, а героическим в своей сущности человеком. Вот почему старший моряк сделал для младшего то, что не стал бы делать для другого.
— Курс на лечебницу, и ни слова!
Ночной звонок в ялтинское заведение доктора Жане был настойчивый. Врач и совладелец не смог уклониться от делового свидания с поздними посетителями.
— Мне нужен матрос.
— Какой матрос? Это же частная лечебница, а не экипаж! — Афанасий Деготь.
— А счет? Почему не подождать до утра?
— Сейчас же будет оплачен. — Иванов командовал, как на палубе.
Василий Бабушкин подкрепил командирские слова:
— Подъем! Через пять минут мы отчаливаем. Ясно, доктор?
— Профессор, — поправил профана врач и показал себя энергичным и исполнительным человеком.
Ялтинская луна потонула в море облаков. Трое мужчин уходили за полосу робких желтых огней в темноту, где совсем рядом с ними беспокойно дышало море. Их шаги были гулкими, но кипарисы не прислушивались к шагам редких прохожих.
В Петрограде прошли белые ночи. Их очень любила Ольга Модестовна. О белых ночах напоминает белая сирень, ее много в комнате молодой женщины в большой и пустынной питерской квартире. Дом большой, новой постройки начала века, он на Петроградской стороне и одним фасадом выходит на набережную Карповки. Сирень! Большой букет Ольга Модестовна приобрела за пайковое пшено. Когда ее квартирантка и приятельница Жаклин узнала о безумном расточительстве Ольги Модестовны, из ее рук выпала и разбилась великолепная тарелка из французского сервиза, на которой она несла лепешки из кофейной гущи. Одна утрата вызывает другую — так бывает всегда. Второй букет в комнату принес временный жилец — иностранец. Курт был шведом и весьма прогрессивным человеком, его лояльность, видимо, не ставилась под вопрос представителями новой власти в Советской России. Третий букет бело-розовой махровой сирени принес матери своего дружка-школьника мальчик Андрюша. И спросил:
— Это правда, что Олежка попал в плен к Колчаку? Дети, сами того не зная, легко наносят раны своим и чужим матерям.
— Я узнала, что детей взял под покровительство американский Красный Крест. Теперь будет все хорошо…
Она лгала ему и себе.
Голодной весной 1918 года петроградцы послали девятьсот детей в хлебную Сибирь. Олежка и Андрюша должны были уехать вместе, но в последний день мать Андрюши заколебалась и передумала, а Олежка уехал в Сибирь. А Сибирь захватил Колчак.
Муж Ольги Модестовны, отец Олежки, был намного старше супруги. Он любил ее преданно до самой смерти. Смерть пришла к нему как-то неожиданно, он умер перед февральскими днями в Петрограде. Вот тогда вдова вызвала из Ялты Жаклин, с которой познакомилась у Черного моря.
Мысль о сыне подчинила себе все другие мысли Ольги Модестовны, сделала ее равнодушной ко всему, что с ней и вокруг нее происходило. А происходило вот что: обитатель ее квартиры, который навязал ей свое знакомство, Курт, без малейшего повода со стороны Ольги Модестовны вдруг сделал ей предложение. Он вошел в комнату с букетом белой сирени и сказал:
— Вы, конечно, догадываетесь, что я думаю и желаю?
— Боже мой, зачем же мне это знать! В моих мыслях только мой мальчик. Я — мать, и несчастная мать, это так понятно.
— Не стоит волнений. Детей не берут в солдаты.
“Вдовы уступчивы, — полагал Курт. — Шекспир в “Ричарде III” и Петроний в знаменитой новелле (вдова у тела умершего мужа и римский воин) отлично это показали”.
— Сын вернется, когда вы, дарлинг, уже станете моей женой.
— Дай-то бог, — сказала Ольга Модестовна, не подумав.
— Я люблю вас больше моря. — Курт называл себя моряком.
— Я знаю, меня любят.
— Но вы не любите их? Других.
— Я люблю и многих из тех, кто меня не знает или не любит.
— Нельзя любить тех, кого нет. А я здесь. И любите меня, я вам позволяю. — На родном языке Курт построил бы фразу иначе.
— Как вы странно, как практично понимаете любовь! Меня давно любит один человек, очень любит, но понимает, что я должна и хочу любить только сына.
— Нет! — Курт придерживался своего курса.
— А на нет и суда нет! — Она хотела прекратить разговор.
— Судить буду я, — мягко заявил Курт. — Молодая женщина не должна жить без мужчины.
“Как бы отделаться от него? Что бы сказать?”
— Когда я пустила вас в свою квартиру, то была далека от мысли иметь своего судью. Я сама сужу себя строго. За то, что отправила в Сибирь сына. А теперь вы хотите, чтоб я прибавила себе наказание за то, что доверилась вам?
— Это будет приятная казнь.
Нет, он был не способен ее понять. Тогда она заговорила о цветах — как чарующе пахнет сирень и как красив ее цвет чистого снега! В цветах нет грубости, пошлости. Он должен это понять.