Гильгамеш с трудом мог заставить себя посмотреть на него. Он тоже стоял в стороне, вдыхая свежий ветер, который дул над полем боя. Он мечтал броситься к Энкиду, обхватить его руками, отмести одним ликующим объятием всю горечь, которая разделяла их…
Если бы это было так просто!
Голоса представителей Мао и пятерых посланников Пресвитера Иоанна — Швейцера, Лавкрафта, Говарда и двух офицеров из каракитаев — доносились до Гильгамеша сквозь завывания ветра.
Хемингуэй, казалось, говорил больше всех:
— Вы писатели, не так ли? Мистер Говард, мистер Лавкрафт? Сожалею, но не имел удовольствия познакомиться с вашими работами.
— Мы писали фэнтези, — сказал Лавкрафт. — Небылицы. Сказки.
— Да? Вы публиковались в «Аргози»? В «Пост»?
— Пять раз в «Аргози», вестерны, — сказал Говард. — В основном мы писали для «Сверхъестественных историй». А Лавкрафт несколько раз публиковался в «Удивительных историях».
— «Сверхъестественные истории»… — протянул Хемингуэй. — «Удивительные истории»… — Легкая тень отвращения промелькнула на его лице. — Не думаю, что мне известны эти журналы. Но вы ведь неплохо писали, да, джентльмены? Ну конечно. Я уверен в этом. Вы были неплохими писателями, иначе не попали бы в Ад. Об этом можно даже и не говорить. — Он засмеялся, весело потер ладони, и бесцеремонно обнял Говарда и Лавкрафта за плечи. Говард казался несколько смущенным, а Лавкрафт выглядел так, будто мечтал провалиться сквозь землю. — Ну что ж, джентльмены, — пробасил Хемингуэй, — что мы здесь делаем? У нас маленькое затруднение. Один герой хочет биться голыми руками, а другой хочет использовать — как же он это назвал? — пистолет с разрывными пулями. Вы должны больше знать об этом, чем я. Этот пистолет, наверное, похож на какой-нибудь лазер из «Удивительных историй», я правильно понимаю? Но мы этого допустить не можем. Безоружный против фантастического оружия будущего? Нужно, чтобы условия были равными, иначе не пойдет.
— Пусть он дерется со мной голыми руками, — сказал Гильгамеш издали. — Так мы дрались первый раз, на Большом Базаре, когда встретились в Уруке.
— Гильгамеш боится использовать новое оружие, — ответил Энкиду.
— Боюсь?
— Я принес ему прекрасное ружье двенадцатого калибра, подарок моему брату Гильгамешу. А он оттолкнул его, словно я принес ему ядовитую змею.
— Ложь! — зарычал Гильгамеш. — Я не боюсь! Я презираю его, потому что это оружие для трусов!
— Он боится всего нового, — сказал Энкиду. — Я никогда не думал, что Гильгамешу из Урука знаком страх, но он боится неизвестного. Он назвал меня трусом, потому что я хотел охотиться с ружьем. Но я думаю, что это он трус. И теперь он боится биться со мной незнакомым оружием. Он знает, что я его убью. Даже оказавшись в Аду, он боится смерти, понимаете? Смерть всегда была его самым большим страхом. Почему? Может быть, потому что это заденет его гордость? Думаю, что так. Он слишком горд, чтобы умереть, слишком горд, чтобы принять волю богов…
— Я задушу тебя голыми руками! — взвыл Гильгамеш.
— Дайте нам пистолеты, — сказал Энкиду, — посмотрим, осмелится ли он прикоснуться к этому оружию.
— Оружие трусов!
— Ты снова называешь меня трусом? Ты, Гильгамеш, который дрожит от страха…
— Джентльмены! Джентльмены!
— Ты боишься моей силы, Энкиду!
— А ты боишься моих знаний. Ты со своим старым мечом, со своим жалким луком…
— И это тот Энкиду, которого я любил, насмехается надо мной?…
— Ты первым начал, когда отшвырнул ружье, оттолкнул мой подарок, назвал меня трусом…
— Это оружие, я сказал, было трусливым. Не ты, Энкиду.
— Это одно и то же.
— Bitter, bitter[35], — встрял Швейцер. — Не стоит ссориться.
И снова заговорил Хемингуэй:
— Джентльмены, пожалуйста!
Они не обращали на него внимания.
— Я имел в виду…
— Ты сказал…
— Позор…
— Ты боишься…
— Трижды трус!
— Двадцать пять раз предатель!
— Лживый друг!
— Тщеславный хвастун!
— Джентльмены, прошу вас…
Но голос Хемингуэя, громкий и настойчивый, был заглушен яростным ревом, который вырвался из горла Гильгамеша. Страшный гнев сдавил ему грудь, горло, застлал кровавой пеленой глаза. Он больше не мог терпеть. Так же было и в первый раз, когда Энкиду пришел к нему с ружьем, а Гильгамеш вернул его, и они поссорились. Сперва они просто не соглашались друг с другом, потом спор перешел в жаркие дебаты, потом в ссору и, наконец, превратился в поток горьких обвинений. Друзья наговорили друг другу таких слов, каких никогда не говорили раньше, а ведь они были ближе чем братья.
Тогда дело не дошло до схватки. Энкиду просто ушел, заявив, что их дружба кончилась. Но теперь, услышав те же слова, распаленный ссорой Гильгамеш не мог больше сдерживаться. Охваченный яростью и отчаянием, он рванулся вперед.
Энкиду, сверкая глазами, был готов к битве.
Хемингуэй попытался встать между ними. Хотя он был высок и грузен, но выглядел ребенком рядом с Гильгамешем и Энкиду, и они отшвырнули его в сторону без малейшего усилия. С толчком, от которого, казалось, покачнулась земля, Гильгамеш столкнулся с Энкиду и сжал его обеими руками.
Энкиду засмеялся:
— Ты добился своего, царь Гильгамеш! Рукопашная!
— Это единственный способ битвы, который я признаю, — ответил Гильгамеш.
Наконец-то. Наконец-то. В этом мире не было борца, который мог бы потягаться с Гильгамешем из Урука. «Я уничтожу его, — подумал Гильгамеш, — как он уничтожил нашу дружбу. Я сломаю ему позвоночник. Я сокрушу его ребра».
Как когда-то много лет назад, они схватились, словно бешеные быки. Они смотрели друг другу в глаза, сжимая друг друга. Они хрипели; они рычали; они ревели. Гильгамеш выкрикивал вызов на бой на языке Урука и на всех тех, которые знал; и Энкиду набросился на него, рыча на зверином языке, на котором говорил, когда был дикарем, — дикое рычание льва равнин.
Гильгамеш страстно желал убить Энкиду. Он любил этого человека сильнее, чем саму жизнь, а теперь он молился, чтобы боги помогли ему сломать спину Энкиду. Древний воин хотел услышать треск ломающегося позвоночника, согнуть его тело, отбросить прочь, как изношенный плащ. Так сильна была его любовь, что превратилась в ненависть. «Я снова пошлю его к Гробовщику, — подумал Гильгамеш. — Я вышвырну его из Ада».
Но хотя Гильгамеш боролся так, как никогда до этого не боролся, ему не удалось даже сдвинуть Энкиду с места. У него на лбу вздулись вены; швы, стягивающие рану, разошлись, и кровь заструилась по руке; и все же он старался бросить Энкиду на землю, а Энкиду держался, не уступал. Он был равен ему по силе и не сдавался. И они стояли, сцепившись, очень долго, сжав друг друга в нерушимом объятии.
Наконец Энкиду сказал, как и много лет назад:
— Ах, Гильгамеш! Такого, как ты, больше нет в мире! Слава матери, родившей тебя!
Как будто рухнула плотина, и потоки живительной воды хлынули на иссохшие поля Двуречья.
И в этот момент облегчения и утешения Гильгамеш произнес слова, которые уже произносил прежде:
— Есть только один человек, который похож на меня. Только один.
— Нет, ведь Энлиль дал тебе царство.
— Но ты мой брат, — сказал Гильгамеш, и они рассмеялись, и отступили друг от друга, словно виделись впервые, и рассмеялись снова.
— Какая же глупость эта наша ссора! — воскликнул Энкиду.
— Действительно, какая глупость, брат.
— И в самом деле, зачем тебе нужны эти ружья и пистолеты?
— Мне-то что, если ты будешь забавляться этими игрушками!
— Да, конечно, брат.
— Ну да!
Гильгамеш огляделся. Все смотрели на них, открыв рот, — четверо партийных, Лавкрафт, Говард, Волосатый Человек, Кублаи Хан, Хемингуэй, — все остолбенели от удивления. Только Швейцер сиял. Доктор подошел к друзьям и тихо сказал:
— Вы не ранили друг друга? Gut! Gut![36] Теперь уходите вместе. Сейчас же. Какое вам дело до Пресвитера Иоанна или до Мао и их междоусобиц? Это не ваша забота. Уходите из этих мест.