— Как, — воскликнул он, — я видел ваш танец, вашу красоту, вашу молодость — и не оценил их! Ах, каким дураком я был!

Действительно, тогда мне было трудно постигнуть, почему в то время как я возбуждала бешеный энтузиазм и восхищение в таких людях, как Эндрью Ланг, Уоттс, сэр Эдвин Арнольд[30], Остин Добсон[31], Чарлз Галле, и во всех художниках и поэтах, которых я встретила в Лондоне, театральные режиссеры оставались безучастными, словно мое искусство было слишком спиритуалистическим для их грубого понимания театра.

Весь день я работала в своей студии, а к вечеру ко мне приходил поэт или же художник. Они уговорились никогда не приходить вместе, так как возымели друг к другу яростную антипатию. Поэт говорил, что он не может уразуметь, как я могу каким бы то ни было образом проводить столько времени с этим старцем, а художник говорил, что он не может понять, как это умная девушка может найти что-нибудь в этих щеголях. Но я была вполне довольна обоими друзьями и в самом деле не могла сказать, кого люблю больше. За Галле были все же закреплены все воскресенья, когда мы завтракали в его студии.

Однажды он позволил мне надеть знаменитую тунику Мэри Аддерсон, в которой я позировала ему для многих эскизов.

Так прошла зима.

Глава восьмая

Наши расходы и заработки редко совпадали, но тут наступил период мира. Однако мирная атмосфера сделала Раймонда непоседливым. Он уехал в Париж и весной стал нас бомбардировать телеграммами, умоляя приехать в Париж. И вот однажды мы с матерью упаковали наши вещи и сели на судно, пересекавшее Ламаншский канал.

После лондонских туманов весенним утром мы прибыли в Шербург. Франция показалась нам похожей на сад: от Шербурга до Парижа мы все время высовывались из окна нашего вагона третьего класса. Раймонд встретил нас на вокзале. Он отпустил себе длинные волосы до ушей и носил отложной воротник и развевающийся галстук. Мы несколько удивились этой метаморфозе, он же объяснил нам, что такова мода Латинского квартала, в котором он жил. Раймонд привел нас в свою квартиру, где мы встретили маленькую мидинетку, сбегавшую по лестнице, и попотчевал нас бутылкой красного вина, стоившего, по его словам, тридцать сантимов. Выпив вино, мы отправились на поиски студии.

Наконец только в сумерки мы нашли студию с мебелью за необычайную цену в пятьдесят франков в месяц, от чего пришли в восторг и заплатили за месяц вперед. Мы не могли понять, почему цена была такой низкой, но причина выяснилась в ту же ночь. Лишь только мы расположились на отдых, ужасное землетрясение, казалось, потрясло студию, и все вещи подскочили в воздух, а затем попадали плашмя. Это повторялось бесконечно. Раймонд спустился вниз, чтобы исследовать причину, и обнаружил, что мы нашли себе убежище над ночной типографией, чем и объяснялась дешевизна студии. Наше настроение несколько омрачилось, ведь в те дни пятьдесят франков являлись для нас большой суммой, но я заявила, что шум этот напоминает морской прибой, и мы должны вообразить, что находимся на морском берегу. Консьержка доставляла нам еду, считая тридцать пять центов за завтрак и один франк с души за обед, включая вино.

Раймонд отказался от мидинетки и посвятил себя мне. Наше возбуждение от пребывания в Париже было таково, что обычно мы вставали в пять часов утра и начинали день танцами в Люксембургском саду, затем исхаживали целые мили по всему Парижу и часами проводили время в Лувре. Раймонд уже собрал целый портфель рисунков со всех греческих ваз. Мы так подолгу задерживались в зале греческих ваз, что смотритель стал относиться к нам с подозрением.

Но когда я, не зная языка, объяснила ему пантомимой, что я прихожу туда только танцевать, он решил, что имеет дело с безвредными лунатиками, и оставил нас в покое.

Кроме Лувра, мы посетили музей Клюни, музей Карнавале, Собор Парижской богоматери и все остальные музеи Парижа.

Весна перешла в лето, в Париже открылась Всемирная выставка 1900 года (Всемирная выставка в Париже в 1900 г. привлекла 48 миллионов посетителей), и, к моей великой радости, но к неудовольствию Раймонда, однажды утром в нашей студии на Рю Гайете появился Чарлз Галле. Он приехал на выставку, и я стала его постоянной спутницей. Более восхитительного и умного гида трудно было себе представить. Целый день мы бродили по павильонам, а вечером обедали на Эйфелевой башне. Я часто уставала, но чувствовала себя вполне счастливой, ибо обожала Париж и обожала Чарлза Галле.

По воскресеньям мы садились в поезд и уезжали за город, блуждали по садам Версаля либо по Сен-Жерменскому лесу. Я танцевала перед Галле в лесу, а он делал с меня наброски. Так прошло лето. Для моей матери и Раймонда оно, разумеется, не было таким счастливым.

Величайшее впечатление от выставки 1900 года оставили во мне танцы Сада-Якко, великой трагической танцовщицы Японии. Много вечеров подряд меня и Чарлза Галле заставляло трепетать чудесное искусство этой великой артистки. Другое, даже более сильное впечатление, оставшееся у меня на всю жизнь, произвел на меня «Павильон Родена», в котором полное собрание произведений замечательного скульптора было впервые показано публике. Когда я вошла в этот павильон, то застыла в благоговении перед творениями великого мастера. Не зная в то Бремя Родена, я чувствовала, что попала в новый мир.

Приближалась осень, а с нею последние дни выставки. Чарлз Галле должен был возвратиться в Лондон, но перед отъездом он познакомил меня со своим племянником Чарлзом Нуффларом.

— Я оставляю Айседору на твое попечение, — сказал он уезжая.

Нуффлар был молодым человеком около двадцати пяти лет, но уже достаточно пресыщенным. Он совершенно пленился наивностью юной американской девушки, которую доверили его попечению, и взялся пополнить мое образование в области французского искусства. Рассказывая подробно о готическом стиле, Чарлз впервые по достоинству заставил меня оценить эпохи Людовиков XIII, XIV, XV, XVI.

Мы покинули студию на Рю Гайете и на остатки былых сбережений наняли большую студию на Авеню де Виллье.

Здесь моя мать воскресила свою музыку и, как в дни нашего детства, в течение долгих часов играла Шопена, Шумана и Бетховена. В студии у нас не было ни спальни, ни ванной. Раймонд нарисовал на стенах греческие колонны, а матрасы мы хранили в нескольких резных ящиках. Ночью мы вытаскивали их из ящиков и спали на них.

К этому времени Раймонд изобрел свои знаменитые сандалии, утверждая, что всякая обувь приносит вред. У него была склонность к изобретательству, и три четверти ночи он проводил, разрабатывая свои изобретения и стуча молотком.

Чарлз Нуффлар стал у меня завсегдатаем. Однажды он привел в нашу студию двух своих товарищей — красивого юношу по фамилии Жак Бонье и молодого литератора по фамилии Андрэ Бонье. (При одинаковом произношении фамилий между ними имеется существенная разница в транскрипции, в русском языке неуловимая, а именно: фамилия Жака Beaugnies, а Андрэ — Beaunier. — Пер.) Чарлз Нуффлар очень гордился мной и был рад продемонстрировать меня своим друзьям. Я изучала тогда музыку прелюдий, вальсов и мазурок Шопена. И тут у Жака Бонье возникла мысль попросить свою мать, мадам де Сан-Марсо, супругу скульптора, пригласить меня как-нибудь вечером протанцевать перед ее друзьями.

У мадам де Сан-Марсо был один из самых артистических и шикарных салонов в Париже. Репетиция была устроена в студии ее мужа. За фортепиано сидел замечательнейший человек с пальцами чародея. Он привлек меня к себе с первого взгляда.

— Замечательно! — воскликнул он. — Какая прелесть! Какой красивый ребенок!

И, обняв меня, поцеловал по французскому обыкновению в обе щеки. Это был Мессаже, великий композитор.

Наступил вечер моего дебюта. Я танцевала перед группой людей, любезность и энтузиазм которых меня совершенно пленили. Едва дождавшись завершения танца, они закричали: «Браво! Браво! Как она изящна!»

вернуться

30

Арнольд Эдвин (1831–1904) — английский журналист и поэт.

вернуться

31

Добсон Остин (1840–1921) — английский поэт и писатель.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: