Когда музыка замолкла, директор хранил молчание в течение нескольких минут, а затем, повернувшись к моей матери, сказал:
— Подобная вещь непригодна для театра. Она подходит скорее для церкви. Я советую вам отвести вашу девицу домой.
Разочарованная, но не переубежденная, я составила другие планы отъезда. Созвала всю семью и в часовой речи привела им все доводы, показывающие, что жизнь в Сан-Франциско невозможна. Мать была несколько ошеломлена, но готова следовать за мной повсюду, и мы вдвоем отправились первыми, взяв два билета до Чикаго. Сестра и двое братьев остались в Сан-Франциско, предполагая последовать за нами, когда мне улыбнется судьба.
Мы прибыли в Чикаго в жаркий июньский день, с небольшим сундуком, несколькими старинными драгоценностями моей бабушки и двадцатью пятью долларами. Я надеялась, что немедленно получу ангажемент и все пойдет гладко и просто. Но не так было на деле. Захватив с собой свою короткую греческую тунику, я обошла всех директоров, одного за другим танцуя перед ними. Однако их мнение всегда совпадало с мнением первого! «Это очень красиво, — говорили они, — но не для театра».
Протекали недели, и наши деньги иссякли. Заклад бабушкиных драгоценностей многого не принес. Неизбежное случилось. Мы не могли внести квартирной платы за комнату, все наши пожитки удержали, и мы очутились без гроша на улице.
У меня еще сохранился небольшой воротничок из настоящих кружев вокруг ворота моего платья, и весь день я ходила под палящим солнцем, стараясь продать этот кружевной воротничок. Наконец, под самый вечер, я достигла успеха. (Кажется, я продала его за десять долларов.) Это был очень красивый кусок ирландских кружев, и я выручила за него достаточную сумму, чтобы заплатить за комнату. На оставшиеся деньги я решила купить коробку томатов, и в течение недели мы питались этими томатами, без хлеба и соли. Моя бедная мать настолько ослабела, что больше не могла вставать. Я каждое утро пускалась рано в путь, стараясь встретиться с директорами. Наконец я решила взяться за любую работу, какую смогу найти, и обратилась в бюро найма.
— Что вы умеете делать? — спросила женщина, сидевшая за конторкой.
— Все, что угодно, — ответила я.
— Ну, у вас такой вид, словно вы ничего не умеете делать.
В отчаянии я обратилась к директору сада на крыше Мэйсоник Темпля. С большой сигарой во рту и в шляпе, надвинутой на один глаз, он смотрел с высокомерным видом, как я танцую, носясь взад и вперед под звуки «Весенней песни» Мендельсона.
— Так, вы очень миловидны и грациозны, — сказал он. — И если бы вы все это изменили и танцевали что-нибудь побойчее, с перцем, я бы принял вас.
Я подумала о своей бедной матери, теряющей силы дома над остатками томатов, и спросила у него, что он считает «чем-нибудь с перцем».
— Ну, — сказал он, — не то, что вы танцуете. Что-нибудь с юбками, оборками и прыжками. Вы могли бы сначала исполнить греческую штуку, а затем сменить ее на оборки и прыжки, — получилась бы интересная перемена.
Но где мне было достать оборки? Я понимала, что просить взаймы или аванс было бесполезно, и, сказав лишь, что вернусь на следующий день с оборками, прыжками и перцем, ушла. Стоял жаркий день — обычная чикагская погода. Я бродила вдоль улицы, усталая и ослабевшая от голода, когда увидела впереди один из больших магазинов Маршалля Филда. Я вошла и попросила управляющего. Меня провели в контору, где я нашла молодого человека, сидящего за бюро. У него было любезное выражение лица, и я объяснила ему, что мне нужна к следующему утру юбка с оборками, и если он предоставит мне кредит, я легко расплачусь с ним из ангажемента. Не знаю, что побудило этого молодого человека удовлетворить мою просьбу, но он это сделал. Несколько лет спустя я встретила его уже как мультимиллионера — м-ра Гордона Селфриджа.
Я купила материал: белый и красный для юбок и кружевную оборку. И с узелком под мышкой пришла домой, где нашла мать почти при последнем издыхании. Но она, сидя в постели, все же сшила мне костюм, работала всю ночь и утром пришила последнюю оборку. Я вернулась с костюмом к директору сада на крыше. Оркестр был наготове для испытания.
— Какая вам нужна музыка? — спросил директор.
Я еще не обдумывала этого, но попросила «Вашингтонскую почту», мотив которой был в то время популярен. Музыка заиграла, и я сделала все, что было в моих силах, чтобы показать директору танец с перцем, импровизируя каждое движение. Он был просто очарован, вынул сигару изо рта и сказал:
— Прекрасно! Вы можете начать завтра вечером, а я выпущу специальный анонс.
Он обязался платить мне пятьдесят долларов за неделю и оказался достаточно любезным, дав их мне авансом.
Я имела в этом крытом саду большой успех, выступая под вымышленной фамилией. Все это внушало мне отвращение, и когда в конце недели директор предложил мне продолжить ангажемент либо даже совершить турне, я отказалась. Мы были спасены от голодной смерти, и я не желала дольше забавлять публику тем, что противоречило моим идеалам. Это был первый и последний раз, когда я так поступила.
Считаю, что это лето было одним из самых горестных эпизодов в моей жизни, и с тех пор каждый раз, когда я оказывалась в Чикаго, вид улиц вызывал во мне болезненное ощущение голода.
В течение всех этих ужасных испытаний моя мужественная мать ни разу не намекнула мне, что нам следовало бы вернуться домой.
Однажды кто-то дал мне рекомендательную карточку к некой журналистке по фамилии Амбер, которая была помощником редактора одной из больших чикагских газет. Я пошла на встречу с нею. Это была высокая, сухощавая женщина, приблизительно пятидесяти пяти лет, с рыжими волосами. Я изложила ей свои идеи о танце. Выслушав меня очень любезно, она пригласила прийти вместе с матерью в «Богему», где, по ее словам, можно встретиться с артистами и литераторами.
Мы пошли в клуб в тот же вечер. Он находился на самом верху высокого здания и состоял из нескольких неукрашенных комнат, уставленных столами и стульями и переполненных самыми необычайными людьми, каких я когда-либо встречала. Среди них была Амбер, выкрикивающая голосом, похожим на мужской:
— Собирайтесь, добрые богемцы! Собирайтесь, добрые богемцы!
И всякий раз, когда она призывала богемцев к сбору, они подымали пивные кружки и отвечали рукоплесканиями и песнями.
Посреди всего этого я выступила со своим танцем. Богемцы оказались в тупике. Они не знали, как его понимать. Но, несмотря на это, решили, что я славная девушка, и пригласили меня приходить каждый вечер на их собрания.
Богемцы представляли собой удивительнейшую группу людей — поэтов, артистов и актеров всех национальностей. Их, казалось, объединяла лишь одна общая черта: все они не имели ни единого цента. И я подозреваю, что многим из богемцев, как и нам самим, совершенно нечего было бы есть, если бы не сандвичи и пиво, которые они находили в клубе, доставленные главным образом благодаря великодушию Амбер.
Между богемцами был один поляк по фамилии Мироцкий. Ему было лет сорок пять, у него была копна рыжих курчавых волос, рыжая борода и проницательные голубые глаза… Он по большей части сидел в углу, курил трубку и со слегка иронической улыбкой глядел на «дивертисменты» богемцев. Но один он из всей толпы, перед которой я танцевала в те дни, понимал мои танцы и мое творчество. Он тоже был очень беден и все же часто приглашал меня с матерью пойти в какой-ни-будь ресторанчик пообедать либо отвозил нас в фаэтоне за город, где мы завтракали в лесу.
Мироцкий был очень странным человеком. Будучи поэтом и художником, он пытался зарабатывать себе на жизнь, занимаясь какими-то делами в Чикаго, но никогда не мог справиться с ними и почти умирал здесь с голоду.
Я была тогда слишком молодой, чтобы понять его трагедию или его любовь. Мое представление о жизни было чисто лирическим и романтическим.
Прошло много времени, прежде чем я узнала о той страсти, которую я внушала Мироцкому. Этот человек, уже солидного возраста, влюбился бешено, безумно в наивную невинную девочку, какой я тогда была. Моя мать, очевидно, ничего не подозревала и не мешала нам подолгу оставаться наедине. Свидания и долгие прогулки по лесу оказали свое психическое воздействие. Когда наконец он не смог дольше противиться искушению поцеловать меня и попросил меня выйти за него замуж, я верила, что он окажется единственной великой любовью в моей жизни.