— Аннушка, зачем ты свечи зажгла? — спросил он, почесывая смятый ворот русской рубахи.
Аннушка удивленно раскрыла глаза.
— Как зачем? Завтра день-то какой?
— Какой еще день?
— А вы, видно, память-то пропили? Какой день? Греховодник! Рождество Христово, вот какой!
Аннушка поправила ременный кушак, стягивающий ее тонкую талию.
— Бесстыдник, — продолжала она, покачивая головой, — допились до того, что ничего не помните. Я вас будила, будила, а вы только зубами скрипели.
— Какими зубами? — с раздражением переспросил Савва Кузьмич.
Аннушка фыркнула.
— Какими? Известно, не моими.
— Сны, что ли, вы нехорошие видите? — добавила она.
— Сны нехорошие, — крикнул Савва Кузьмич, — а тебе какое дело, сорока!
Аннушка пошла вон из комнаты, но на пороге остановилась и повернулась лицом к Савве Кузьмичу. Ему показалось, что в ее глазах вспыхнул лукавый огонек.
— А вас, Савва Кузьмич, Никодимка-работник спрашивает, — прошептала она.
Савва Кузьмич потянулся и зевнул.
— Зови его сюда.
Аннушка исчезла.
— Никодимка, — услышал Савва Кузьмич ее голос из соседней комнаты, — Никодимка, иди, тебя сам кличет.
На пороге появился Никодимка, белобрысый парень в рваном и очень коротеньком полушубке. Это был рабочий Саввы Кузьмича. Он крестился на образа и стоял на пороге, держа под мышкой какой-то сверток.
— Чего тебе? — спросил Савва Кузьмич.
Никодимка высморкался.
— До вашей милости; сделайте божескую милость, отпустите меня на деревню. Завтра я чуть свет здесь буду.
Савва Кузьмич нахмурил брови.
— То-то вы все отпустите, да отпустите! Я уж и без того всех отпустил. Всего с Аннушкой, да с тобой остался.
Никодимка переминался с ноги на ногу.
— Нет, уж вы и меня, сделайте милость, отпустите. Тут до деревни две версты всего, рукой подать, а завтра я чуть свет назад буду.
Савва Кузьмич почесал нос.
— Страшно одному-то. Неровен час, случится что.
Он подумал и добавил:
— Ну, да уж ладно, иди. Только ты, сделай милость, присядь, добрый человек, покалякаю я с тобою полчасика. Скука меня томит. На сердце так вот и вертит. Присядь, сделай милость. Тошно мне.
Никодимка осторожно опустил сверток на пол, на цыпочках подошел к дивану и опустился рядом на стул.
Затем он для чего-то вытер свои довольно чистые руки о грязные полы полушубка.
— Это что у тебя? — спросил Савва Кузьмич, кивая на сверток.
— Поддевка новая.
— Хорошая?
Парень осклабился.
— Буквально хорошая, казинетовая и на вате.
Савва Кузьмич улыбнулся.
— Празднику, значит, радуешься?
Парень просиял. Глаза его забегали, как мыши.
— Известно, радуюсь. Празднику кажиный хрестьянин, Савва Кузьмич рад бывает.
— Ну нет, ты этого не говори, — перебил его Савва Кузьмич, — не кажный может празднику радоваться, не кажный! Я вот тоже радуюсь, а вот приятель у меня есть один, из мещан он тоже, так тот не радуется. Нет, брат, ему не до радости. Его перед праздником, как беса, корежит!
Савва Кузьмич тихо засмеялся.
— Приятелю этому, — продолжал он, — Мухоморов фамилия. Меня-то Антроповым прозывают, а вот его Мухоморовым. Не слыхал такого?
Никодимка шевельнулся на стуле.
— Нет, не слыхал.
Савва Кузьмич вздохнул.
— И хорошо, добрый человек, сделал, что не слыхал. Этот человек, — добавил Антропов, приближая свое лицо к Никодимке, — этот человек душегубству причастен.
Савва Кузьмич вдруг откинулся к спинке дивана и заглянул в глаза Никодимки.
Тот сделал губами «тссс!» и покачал головой.
Несколько минут прошло в молчании. Только восковые свечи потрескивали у образов. Их желтое с синей сердцевиной пламя колебалось и как бы подпрыгивало, точно пытаясь соскочить с черного стержня светильни.
— А ты не хочешь ли, братец, водки? — неожиданно спросил Савва Кузьмич Никодимку.
Тот встрепенулся.
— Дозвольте, если ваша милость будет. Много выпить я буквально не могу, а стаканчику завсегда рад.
Собеседники выпили по стаканчику. Никодимка отвернул дырявую полу своего полушубчика и обмахнул им все лицо. Кончик его носа покраснел.
Антропов продолжал:
— А знаешь ли ты, каким образом Мухоморов душегубству причастен? Не знаешь? Так слушай.
Случилось это годов пятнадцать тому назад. Мухоморову в те поры двадцать пять лет стукнуло. И содержал он двор постоялый. Ну, конечно, с гроша на копейку перебивался; дворникам по нонешним временам плохой доход. Так вот, заехал как-то к Мухоморову этому самому на двор приказчик из соседнего имения, богатого, надо тебе сказать. Заехал и ночевать остался. А это, вот как и теперь, зимой происходило, и у Мухоморова полон двор извозчиков был. Ну, и заметил Мухоморов, что у приказчика этого портемонет битком деньгами набит… Он, конечно, околь него и так, и сяк, и эдак, и тары-бары, и винцом и закуской, и в глаза глядит, и лебезит, и только что, сучий сын, хвостом не вертит. Нда-с. Приказчик, конечно, заснул, а Мухоморов, не будь дурак, портемонет у него из кармана и выуди! А в портемонете том ни много ни мало, а две с половиной тысячи! Вот оно дело-то какое! Ну, утром извозчики кто куда расползлись, и приказчик, конечно, уехал и даже о деньгах не спохватился. Хмелен был. Уехал он, но часа через полтора шасть опять на постоялый двор. Так и так, дескать, деньги у вас обронил. Говорит, а сам белее снега. Не погуби, говорит, если нашел, отдай; не мои деньги, а господские. И зачал он перед Мухоморовым лбом в землю стукать, а сам плачет, заливается, как в лихоманке дрожит. И что же бы ты думал? Не выдал ему денег Мухоморов. Уперся, собачий сын! Знать, дескать, не знаю, ведать не ведаю! Вот какие люди, братец ты мой, на свете бывают!
Савва Кузьмич вздохнул. Никодимка снова сделал губами «тсс!» — и покачал головой. Он перегнулся и положил локоть правой руки на колено.
— Звери, а не люди, — продолжал Антропов, внимательно разглядывая лицо Никодимки и как бы наслаждаясь эффектом своего рассказа. — Звери, а не люди! Оно, конечно, соблазн велик был. Две с половиной тысячи — хорошие деньги, а в те поры самого Мухоморова со всей требухой его за триста монет продать на базаре можно было. Нда-с, — Антропов пожевал губами.
Его голова слегка покачивалась на плечах.
— Только, — продолжал он, — не выдал Мухоморов денег приказчику, а вскорости продал двор свой постоялый и маклачить кое-чем начал. Известно, денежка к денежке бежит, и теперь у него свой собственный хуторок есть и, окроме этого, всего прочего вволю.
Савва Кузьмич снова замолчал. Никодимка смотрел на него посоловелыми от водки глазами и слегка посвистывал носом. В комнате было тихо и жарко. Пахло богородской травой и мятой. Слышно было, как Аннушка постукивала на кухне горшками. Савва Кузьмич налил себе стакан водки, залпом выпил его, закашлялся и сплюнул. Затем он хотел вытереть усы, но промахнулся и ткнул рукой в подбородок.
— Нда, — сказал он, — покачиваясь всем станом. — Нда! Что же, по-твоему, должен теперь чувствовать перед праздником Мухоморов этот самый, если приказчик, которого он ограбил, повесился? А, как ты думаешь? Какие-то теперь ему, Мухоморову, сны снятся, и каково-то он, помещик состоятельный, время свое проводит, а?
Антропов грозно глядел на Никодимку. Его лоб вспотел. Никодимка все так же меланхолически посвистывал носом.
— К вину Мухоморов пристрастен стал, — продолжал Савва Кузьмич после небольшой паузы, — шибко запивает. Иногда случается, по цельной неделе без просыпу крутит!
Антропов вздохнул и продолжал задумчиво;
— А жаль его. Парнишкой хорошим рос. Только вот позывы стяжательские рано сказались в нем. Бывало, младенцем семилетним сидит он себе на подоконничке ночью и все на небо смотрит. И как звездочка по небу прокатится, он сейчас же: «Подай мне, Боженька, тысячу рублей!» губками розовенькими прошепчет. Прошепчет и вздохнет. И, понимаешь ли, ни единой звездочки без этих слов не пропустит!