Мендл закрыл глаза, чтобы беда миновала его в темноте. Если бы он не боялся выдать себя, он бы закрыл и уши, чтобы ничего не слышать. Но он слышал, слышал: страшные слова, серебряный звон шпор, тихое, вкрадчивое хихиканье и густой смех мужчины. Теперь он с надеждой ожидал лая собак. Только бы они громко залаяли, пусть они лают погромче! Лучше бы из хлебов вышли убийцы и забили его насмерть. Голоса стихли. Наступила тишина. Все исчезло. Ничего и не было.

Мендл Зингер быстро поднялся, огляделся по сторонам, поднял обеими руками полы своего длинного кафтана и помчался в сторону городка. Ставни на окнах были уже закрыты, но несколько женщин все еще сидели у дверей своих домов и болтали картавыми голосами. Он замедлил шаг, чтобы не привлекать к себе внимания, и пошел большими шагами, все еще держа в руках полы кафтана. Возле своего дома он остановился. Постучал в окно. Открыла Двойра.

— Где Мирьям? — спросил Мендл.

— Она еще гуляет, — ответила Двойра, — разве ее удержишь! День и ночь гуляет. И полчаса не посидит дома. Божье наказание эти дети, где это видано…

— Потише, — перебил ее Мендл. — Когда придет Мирьям, скажи ей, что я про нее спрашивал. Я сегодня не приду домой, жди меня завтра утром. Сегодня день смерти моего деда Цалела, я буду молиться.

И он удалился, не дожидаясь ответа жены своей.

С тех пор как он вышел из молитвенного дома, прошло, должно быть, не более трех часов. Сейчас, когда он снова переступил его порог, ему показалось, будто он вернулся после многих недель отсутствия. Он нежно прикоснулся рукой к крышке своей старой подставки для молитвенника, приветствуя ее, как после долгой разлуки. Он раскрыл пюпитр и достал свою старую, тяжелую книгу в черном переплете. Руки его давно привыкли к ней, он немедленно узнал бы ее среди тысячи таких же книг. Как знакома была ему гладкая кожа переплета с благородными круглыми островками из стеарина, засохшими остатками давно сгоревших бесчисленных свечей, и нижние уголки страниц, рыхлые, пожелтевшие, засаленные, скрученные от многолетнего перелистывания влажными пальцами. Он мог мгновенно найти любую нужную ему в данный момент молитву. Все они были запечатлены в его памяти с мельчайшими деталями, присущими только им и только в этой книге, количеством строк, формой, и величиной букв, и цветом страниц.

В молельне уже смеркалось, желтоватый свет свечей на обращенной к востоку стене, рядом со шкафчиком, где хранились свитки Торы, не прогонял темноту, а как будто сам прятался в ней. В окно были видны небо и редкие звезды, а в комнате Мендл мог различить все предметы: пюпитры, стол, скамейки, обрезки бумаги на полу, светильники на стене, покрывала с золотой бахромой. Мендл Зингер зажег две свечи, прикрепил их к голому дереву пюпитра, закрыл глаза и приступил к молитве. С закрытыми глазами угадывал он, когда кончалась одна страница, и открывал механическим движением следующую. Туловище его стало постепенно ритмично раскачиваться, все его тело тоже молилось, ноги привычно шаркали по половицам, руки сжались в кулаки и, будто молот, ударяли по пюпитру, в его грудь, в книгу и воздух. На лежанке у печки спал бездомный еврей. Его вздохи сливались с монотонным пением Мендла Зингера, звучавшим как страстная молитва в жаркой пустыне, одинокая в своей близости к смерти. Свой собственный голос и дыхание спящего оглушили Мендла, прогнали все мысли и желания. Он весь отдался молитве, через него слова находили путь к небу, полым сосудом был он, рупором для молитвы. Так он молился, встречая утро.

День дохнул в окна. Свет свечей потускнел и поблек, из-за низеньких домишек уже показалось восходящее солнце. Вот оно залило красными огнями восточные окна дома. Мендл погасил свечи, спрятал книгу, открыл глаза и пошел к выходу. На улице пахло летом, высыхающим болотом и пробудившейся травой. Ставни на окнах были еще закрыты. Люди спали.

Мендл трижды постучал в дверь своего дома. Он чувствовал себя сильным и бодрым, как будто спал долго, без сновидений. Теперь он знал, что делать. Двойра открыла ему.

— Сделай мне чай, — сказал Мендл, — а потом я тебе что-то скажу. Мирьям дома?

— Ну конечно, — отвечала Двойра, — где же ей еще быть? Ты что, думаешь, что она уже в Америке?

Самовар загудел. Двойра подышала на стакан и вытерла его до блеска. Потом Мендл и Двойра, одинаково вытянув губы и громко прихлебывая, пили чай. Вдруг Мендл отставил стакан и сказал:

— Мы едем в Америку. Менухим пусть останется здесь. Мирьям мы возьмем с собой. Несчастье посетит наш дом, если мы останемся. — Он немного помолчал и тихо добавил: — Она гуляет с казаком.

Стакан со звоном выпал из рук Двойры. Мирьям проснулась в своем углу, и Менухим беспокойно заворочался. Потом все стихло. В небе над домом запели тысячи жаворонков.

Яркий луч солнца ударил в окно, упал на натертый до блеска самовар и, как в зеркале, отразился на его круглых боках. Так начался день.

VII

В Дубно ездят на подводе Самешкина; в Москву ездят по железной дороге; в Америку ездят не только на пароходе, но еще и с документами. Чтобы их получить, надо попасть в Дубно.

Поэтому Двойра отправляется к Самешкину. Самешкин уже не сидит на скамейке у печки, Самешкина вообще нет дома. Был четверг и, значит, свиной базар, Самешкин мог вернуться лишь через час. Двойра ходит перед домиком Самешкина взад и вперед, взад и вперед ходит она и думает только об Америке.

Один доллар это больше, чем два рубля, один рубль это сто копеек, в двух рублях двести копеек, Боже ж мой, сколько же копеек в одном долларе? Сколько долларов, Бог даст, пришлет Шемарья еще? Благословенная страна эта Америка.

Мирьям гуляет с казаком, в России это можно, но в Америке нет казаков. Россия — страна печали, Америка — страна свободы, страна радости. Мендл больше не будет учителем, отцом богатого сына будет он.

Проходит не час и не два, только через три часа слышит Двойра стук подбитых гвоздями сапог Самешкина.

Уже вечер, но все еще стоит жара. Косые лучи солнца уже пожелтели, но оно еще не собирается уступить место ночи, очень медленно заходит сегодня солнце. Двойра потеет от жары, волнения и тысячи непривычных мыслей.

Но тут приходит Самешкин, и ей становится еще жарче. На нем тяжелая медвежья шапка, лохматая и кое-где потертая, поверх грязных холщовых штанов, заправленных в грубые сапоги, короткий полушубок. Однако он не потеет.

В ту минуту, когда Двойра увидела его, она почувствовала и его запах, а пахнет он самогоном. Придется ей с ним помучиться. Уговорить нетрезвого Самешкина это вам уже не шуточки.

По понедельникам в Дубно бывает свиной базар. Плохо, что Самешкин уже закончил там свои дела и ехать в Дубно ему теперь незачем, а подвода все-таки денег стоит.

Двойра подходит совсем близко к Самешкину и преграждает ему путь. Тот покачивается, только тяжелые его сапоги удерживают его на ногах. Счастье еще, что он не босой, думает Двойра с некоторым презрением.

Самешкин не узнает женщину, преградившую ему путь.

— К черту баб! — орет он и делает движение рукой, пытаясь не то уцепиться за нее, не то ударить.

— Это ж я! — храбро произносит Двойра. — В понедельник мы едем в Дубно!

— Бог в помощь! — кричит в ответ Самешкин. Он останавливается и опирается локтем о плечо Двойры. Она не шевелится, боясь, что он упадет.

Самешкин весит добрых семьдесят кило, и все эти семьдесят кило в его локте, а локоть этот на плече Двойры.

Еще никогда чужой мужчина не подходил к ней так близко. Ей страшно, но тут она вспоминает Мирьям и ее казака и думает о том, что она уже состарилась и что Мендл уже давно к ней не прикасался.

— Да, мой цыпленочек, — продолжает Самешкин, — в понедельник мы поедем в Дубно, а по дороге побалуемся.

— Тьфу на тебя, — говорит Двойра, — вот я пожалуюсь твоей жене, ты, может быть, пьян?

— Он не пьян, — отвечал Самешкин, — он только выпил. А зачем тебе в Дубно, если ты не хочешь спать с Самешкиным?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: