— А все-таки хорошо то, что хорошо кончается. Войну Гитлер, конечно, развяжет, это мы не вчера и не сегодня узнали, — ответил Калинин, — но каждый день мира — это день работы по укреплению мира и по укреплению обороны от поджигателей войны. Это самая большая ценность, день мира. И потому спасибо, наверное, надо сказать нашему послу в Праге Александровскому… Без его усилий Бенеш вряд ли бы осмелился и с маршалом Куликом обстоятельно поговорить, и обратиться за консультациями…

— Да, молодец Александровский, но я не хочу быть пристрастен к своей дипломатической дружине, потому отмечаю — наша разведка тоже молодец. Нашла возможность кое на что открыть Бенешу глаза — при всех его колебаниях! Трудно было, рассказывали, но сладили.

— Кто ж это помог? — поинтересовался Михаил Иванович.

Молотов только руками развел:

— Демидов имени не называл, да и наверное, тот человек, который притормозил Бенеша в его западопоклонстве, давно живет под чужим именем…

Калинин покачал головой:

— Да, имени его мы с вами не знаем… Но это, наверное, не мешает нам ценить тяжкую его работу. Как посмотрит полковник Демидов, с вашей точки зрения, на указ Президиума Верховного Совета о присвоении нашему разведчику ордена Красной Звезды? Как вы полагаете, Вячеслав Михайлович? Страшный процесс подготовки войны, конечно, не остановлен. Но предупрежден. Но приторможен. И наверное, в том числе и на основании тех сведений, которые накапливал, обрабатывал, передавал в Москву наш воин незримого фронта. Сегодня это самое важное — узнать и предупредить.

Калинин и Молотов глядели друг на друга понимающе, добро и немного грустно. Оба думали о человеке, который, в числе других, помог облегчить задачу продлить дни мира, помог миллионам чехов и словаков избежать судьбы испанцев и австрийцев. Пусть это временно, но ведь передышка, надо надеяться, будет использована для полной мобилизации всех сил, для готовности ответить агрессору полной мерой.

23 мая 1938 года Калинин и Молотов очень хотели верить в это.

Президиум Верховного Совета СССР принял указ о награждении Сергея Морозова.

…О присвоенной ему награде Роберт Дорн не узнает еще долго.

37

В Дюнкерк Дорн приехал ранним утренним поездом из Лилля. Франция чем-то напомнила Родину. Зеленые, не ухоженные по-немецки леса, голубизна рек, вдоль которых тянулось железнодорожное полотно.

Целый день Дорн праздно бродил по улицам Дюнкерка, которые, как сговорившись, все выходили к Па-де-Кале, к меловым отрогам высокого обрывистого берега. Не надо бы так торопиться, Дуврский паром не придет к французскому берегу раньше расписания. Паром приходил в одиннадцать вечера. Поезд на Дувр отправлялся в одиннадцать сорок. Значит, у него есть полчаса, всего полчаса и целых полчаса.

Дорн присел за столик уличного кафе, недоумевая, отчего это проворный официант едва ль не намеренно обходит его. «Что, у меня на лбу написано, что я из немцев?» — усмехнулся. Посидел-посидел и понял… Это же Франция. Здесь нужно просто окликнуть: «Эй, гарсон, стаканчик минералки…» Это английский официант подойдет всегда сам, когда освободится от других клиентов, а тут можно присесть за столик под зонтик просто так, не имея в кармане и гроша на самый скромный заказ.

…Ему принесли сыр, зелень, суп и нечто под названием «антреме», что на поверку оказалось сладким омлетом, и наперстковую чашечку кофе.

Солнце начало спускаться, и зонтики больше не закрывали его лучей. Но было приятно чувствовать на лице тепло весны, тепло жизни… Не хватало только одного и главного — чтобы рядом была Нина. Ей понравилось бы здесь, и ее грузинский вкус оценил бы козий сыр, пряность неизвестных Дорну травок, кисло-сладкий супчик. Почему нельзя? Почему?.. Чтоб совсем не расслабиться, не уйти в ненужные и, главное, бесполезные вопросы, Дорн снова принялся ходить по городу, думал о словах Гизевиуса, о новой его игре, которую только предстоит распознать. «Как там О’Брайн? — вспомнил с неожиданной теплотой. — Только бы не попал в список «красных»…»

Когда солнце ушло, стало холодно, пришлось надеть макинтош. Он уже не смог уйти далеко от порта. Он читал одну за другой газеты, сидел на балконе морского вокзала, надеясь увидеть приближающийся паром. Опускалась тьма, такая неожиданная и всепоглощающая на море. Девять, десять часов, половина одиннадцатого! Дорн направился к своему поезду. Занял купе, спросил проводника, на какой путь прибудет дуврский пульман. Оказалось, на шестой, через платформу.

— Я прогуляюсь, — предупредил проводника, снова выходя на перрон. — Ключ от купе у меня с собой. Мне ничего не нужно, заранее благодарен, — бросил в привычно подставленную ладонь пригоршню сантимов, не считая. Вспомнил, как это не по-немецки и не по-английски. Впрочем, сейчас это реального значения не имеет. Для проводника с пухлой ладошкой он швед. А что шведы за люди, наверное, во всем Дюнкерке никто серьезно не задумывается.

— Надеюсь, мы не тронемся раньше времени?

— Ни в коем случае, месье…

«Месье Дорн», — так она впервые назвала меня, и тогда мне впервые понравилось звучание этого имени. Как я хотел бы услышать, чтобы она назвала меня по-русски, русским моим именем. Я такой же русский, как она, — и это сидит во мне прочно, какими бы именами я не нарекался, на каком чужом языке не приходилось бы мне изъясняться, какую роль не приходилось бы играть — я русский, советский человек…» — подумал и теперь вдруг понял, почему тринадцать лет назад среди многих других вопросов перед приемом в разведшколу Берзин задал один, удививший Сергея Морозова:

— Вы никогда не писали стихов?

«Наверное, я мог бы писать стихи, если бы чувствовал так, как сейчас», — ответил спустя годы…

Тогда он ответил коротким — «Нет, никогда», а Берзин назидательно произнес: «Тогда читайте стихи, много стихов: у чекиста должны быть холодная голова, но горячее сердце».

Десять дней назад он читал Нине по-немецки Гейне: «Я не сержусь, хоть тяжко ноет грудь…» — как когда-то читал эти стихи Кляйн его матери. Всего десять дней назад…»

Из глубины пролива потянулся луч паровозного прожектора. Так застучало в висках, что Дорн не услышал шума колес. Локомотив осторожно перекатился с парома и потянул вагоны, ярко освещенные изнутри. Медленнее, медленнее и наконец стал. Дорн шел вдоль вагонов, вглядываясь в окошки купе. Какие-то офицеры играли в карты, запивая ставки коньяком. Молодая семья хлопотала над капризным малышом. Степенная седая чета углубилась в толстые книги — только английские романы бывают столь внушительны. Случайные попутчики… Кто чем занят — один пьет чай, священник с католической тонзурой читает требник, молодой человек, юноша, жадно смотрит в ночь. Наверное, впервые пересек Ла-Манш.

Нину он увидел в щелку между белыми занавесками. Она сидела в углу диванчика, натянув широкую юбку на поджатые колени. То же выражение лица, как тогда, в парке, когда они прощались. «Не забудешь меня? — спросил Дорн. — Ты не забудешь меня? Мне почти сорок лет, я уже не полюблю другую…»

Сейчас за его спиной меняли локомотив, который унесет Нину в глубь Франции, через Германию, Польшу — домой…

Вагон качнулся. Нина инстинктивно схватилась за поручень, и Дорну показалось, ее взгляд задержался на окне. Видит ли она его? Чувствует ли, что он рядом? Она повернула голову, что-то проговорила. Видимо, ответила матери или сестре — занавески скрывали их от Дорна. И опять ушла взглядом в себя. Так Дорн стоял, пока дуврский поезд, ставший уже поездом лилльским, не набрал пары и медленно-медленно не тронулся вперед. Занавеска ее купе заколыхалась, и вдруг Нина увидела. Она вскочила с места, бросилась к окну, он увидел, как ее тонкие руки повисли на поручнях, появились удивленные лица Валентины и Марии Петровны. Дорн пошел за тронувшимся вагоном, ему казалось, он слышит ее голос, — неужели открыла все-таки… Он бежал. В узком проеме окна забелела ладонь. Прощальный взмах. Что она кричит? По-русски, по-английски, по-французски?.. Не понять. Жду? Жди? Дорн оказался на краю платформы, лилльский поезд красными сигналами последний раз осветил пути.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: