Напрасно я это говорю. Меня и так убьют. Все вокруг оболгано, испоганено и втоптано в землю. Почему я должен быть благороднее других? Вот я и говорю — ошибка. Говорю — ошибка, и вновь совершаю предательство, утрачиваю свою ценность, на что нужен Штуклеру какой-то тип, который совершает ошибки, такого типа следует отправить на Umschlagplatz[97] ни минуты не медля, для того чтобы ошибаться, у Штуклера есть свои собственные халтурщики с жирными холками и воловьими глазами, есть у него еще поляки, чтобы ошибаться, на что ему еврей, который совершает ошибки? А евреи существуют на свете для того, чтобы их убивать и чтобы не совершали ошибок. Я ошибки не совершал и буду убит. Как может существовать подобный мир?

— Я в последний раз терплю ваши ошибки, — сказал Штуклер. — Вон!

Не крикнул вовсе, сказал все это тоном спокойным, даже вроде вполне вежливым. Вернулся к столу. Прямоугольник окна был пуст. Только зеленая веточка и кусок неба. Бронек Блютман поклонился с уважением, но без униженности. Вышел из кабинета, закрыв за собой дверь. Прошел через секретариат, по коридору, по лестнице. Все равно меня убьют. Не сегодня, так завтра. Не убив меня сегодня, он совершил ошибку. Мы оба совершили ошибку, как забавно. Я совершил ошибку, так как не совершал ее, он же ее совершил, поскольку ожидает, что я не совершу ошибки, которая будет ошибкой, ибо если это не будет ошибка, то я совершу ошибку. Как все это забавно. Ложь, предательство, унижение, низость, донос, убийство, зверство, блудливость, ошибка, ошибочка, безумие, помешательство…

На улице он остановился. Деревья зеленые, небо голубое. Предательство зеленое, ложь голубая. Мир больше не существует, подумал Бронек Блютман. Мир умер. Кончился. Больше никогда мир не возродится. Издох на веки веков. Аминь. Ошибка, подумал он. Если такой великий, мудрый еврей, как Иисус Христос, совершал ошибки и заблуждался, то за кого ты себя принимаешь, Бронечек! Ничтожный жиденок, метр восемьдесят четыре ростом, еврей-верзила, можно сказать, а все же ничтожный жиденок, Бронечек. Ошибка? Черт с ним, пусть ошибка. Отныне обхожу за версту пани Зайденман. Всех варшавских шлюх из предвоенных дансингов за версту обхожу. Настигаю своим смертоносным взглядом лапсердачников, лоточников, доходяг. Еврейских шлюх обхожу, потому что их уши, как раковины южных морей, источают музыку спасения. Мир был построен на предательстве, лжи и унижении. Не станем отрицать, что Каин все же прикончил Авеля. Не станем отрицать! В начале было предательство, ложь и унижение Каина. Что ему еще оставалось, как не взять камень и убить Авеля? Что ему еще оставалось, если Бог не дал ему никакого выбора?

Бронек Блютман остановил рикшу, сел и велел ехать на площадь Нарутовича. Рикша сопел и покашливал.

— Что с вами? — спросил Бронек Блютман.

— Грипп меня замучил.

— Надо было остаться в постели.

— Кому-то можно, кому-то нет, — ответил рикша. Потом оба молчали. Над ухом Бронека Блютмана по-прежнему раздавалось тяжелое сопение. На площади Нарутовича он дал рикше щедрые чаевые.

— Поставьте себе банки, — сказал он уходя.

— Лучше выпью четвертинку, — ответил тот.

Опять ошибка, подумал Бронек Блютман. Никому не угодишь.

Войдя в ресторан, он удобно устроился за столом, заказал приличный обед. Отец Бронека, старик Блютман, часто говаривал: «Если у тебя горе, ты не горюй, сперва надо хорошо поесть, а горевать потом будешь». Ошибка, подумал Бронек Блютман. Его отец уже после первых селекций был отправлен на Umschlagplatz. Он давно уже ничего не ел и горевал, как если бы для этого был повод. Старик Блютман тоже совершал ошибки. И Иисус Христос. Все, не исключая Господа Бога. Тогда в чем дело, Бронечек?

Съев обед, он снова пришел к убеждению, что будет убит. Не сегодня, так завтра. В начале было убийство, подумал он. Ошибка. В начале было слово. Но Бог держал эту страшную свору в резерве. Мир еще не дозрел до гнета слов.

Вечером Бронек Блютман навестил любовницу. Искупался, надел вишневый махровый халат. Любовница поглядывала на Бронека. Она сидела в глубоком кресле, на ней были только яркие трусики, шелковые чулки и подвязки с голубой мережкой. Сидела в кресле, ее большие голые груди выглядели как холмы, а накрашенные губы — как рана поперек лица. Она смотрела на Бронека из-под прикрытых век, поскольку ей казалось, что на Бронека Блютмана следует смотреть именно так. Любовница была глупой женщиной, выросшей в нищете и в кино. Ее отец был билетером, по вечерам она приносила ему ужин в кастрюльке и подглядывала фильмы, стоя за портьерой у дверей с надписью «Выход». Всегда смотрела фильмы в перспективном сокращении. Вытянутые лица и бесконечные взгляды. Таким страстным, бесконечным взглядом прикоснулась она к лицу Бронека Блютмана. Ей захотелось, чтобы он обладал ею на кресле, чего ранее не случалось. Ошибка, подумал Бронек Блютман, сейчас мне не до фокусов. Иду спать. Ошибка, она все же настояла на своем. Бронек Блютман сопел, как рикша, больной гриппом. Потом заснул. Ему снилось, что он старый. Ошибка. Годом позднее его расстреляли в руинах гетто. Он нисколько не ошибался, когда думал, что его все равно убьют.

XVIII

Учитель Виняр, математик, пользовавшийся симпатией и уважением нескольких поколений воспитанников, которых он без малого полвека кормил нулем и бесконечностью, стоял на трамвайной остановке, держа в правой руке зонт, а в левой — свернутую трубкой газету «Новый курьер варшавски», которую в тот день еще не успел прочитать. Рядом с учителем остановилась полная женщина в синем пальто с бархатным кантом. Трамвай долго не подходил. Остановка находилась на площади Красиньских, некогда оживленной точке города, где соприкасались два мира. Учитель Виняр хорошо помнил площадь еще с прошлых лет, так как жил на улице Свентоерской и здесь пролегал его путь к центральному кварталу, где располагалось здание гимназии, в которой он преподавал математику. В прежние времена площадь была для учителя местом в высшей степени приятным и даже в некотором смысле символичным, поскольку математик был либералом, христианином, сторонником независимости, а также филосемитом. Подобное встречалось не слишком часто и в этой части Европы представляло собой смесь столь же благородную, сколь и своеобразную. С некоторого времени, однако, площадь, где учитель Виняр тщетно ожидал трамвая, сменила свой облик и теперь казалась наставнику юношества мрачной и отталкивающей. Стоя на остановке, благодаря своему высокому росту и гибкой шее, на которой находилась небольшая, но умная голова, учитель мог видеть красную, высокую ограду, отделяющую арийскую часть города от гетто. Этот вид, неизвестно почему, всегда вызывал в учителе чувство унижения, вместо того чтобы наполнять гордостью от сознания своей принадлежности к лучшей человеческой расе. Возможно, чувство подавленности и униженности, каждый раз охватывавшее учителя Виняра при взгляде на ограду гетто, возникало от уверенности, что по ту сторону страдают и его ученики, а среди них лучший математик из нескольких школьных поколений, ученик по фамилии Фихтельбаум. Ученика Фихтельбаума учитель Виняр видел в последний раз три года тому назад, однако прекрасно помнил его румяное лицо с несколько капризным ртом и темными глазами. Учитель Виняр отличался прекрасной памятью именно на лица. Он часто путал фамилии учеников, почти никогда не запоминал имен, но их лица носил в себе с точностью буквально фотографической. Запоминал также жесты учеников. Например, ученик Крыньский, юноша с мечтательным взглядом и умеренными способностями к математике, имел обыкновение поднимать руку, когда желал отвечать, весьма характерным образом — локоть прижав к груди и подняв вверх два пальца, указательный и средний, в полном соответствии с польским военным уставом. У этого ученика были, кажется, какие-то родственные связи с армией, чего учитель Виняр не одобрял, поскольку после Великой войны он стал в довершение всего еще и пацифистом.

вернуться

97

Перевалочный пункт (нем.). Железнодорожная станция на территории Варшавского гетто, где производилась погрузка людей в эшелоны для отправки в концлагеря смерти.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: