— И всегда хорошо, если честь спасена, — подтвердил свои слова Олли, мгновенно и очень острожными, экономными движениями отмыкая от карабина магазин с пятью сохранившимися зарядами. — Держи…
Котяра так же ловко и почти незаметно со стороны сменил свой опустевший магазин на олигарховский. И смог все-таки перебить нижнюю планку, за которой маячило наказание. Конечно, ни наставник, ни дежурный по полигону не могли видеть, как помогал один воспитанник другому, но это не значит, что не видел никто, вот только выводы из этого маленького происшествия последовали совершенно неожиданные. Все чаще и чаще при выполнении заданий наставник стал объединять в боевую двойку чуть флегматичного, немного бестолкового, как стрелка, но абсолютно лишенного чувства страха Котяру, не понимающего, почему нужно бояться темноты, грозы, змей или свиста пролетающих над окопом пуль, и шустрого, энергичного, почти готового снайпера Олигарха, внимательного и очень по-взрослому осторожного. И результат такого объединения оказался превосходным…
У них не было ни имен, ни фамилий. То есть, всё было, но где-то там — далеко, в официальных документах. Между собой они звались по кличкам. Прозвища возникали или сразу, вдруг, будто угаданные по наитию. Или зарабатывались годами. По кличкам же их звали и наставники, на период боевой подготовки сокращая прозвища до простейших двусложных позывных. Такими они и выходили в мир: Уголек — Уго, Олигарх — Олли, Котяра — Кот.
Впрочем, никто не ограждал воспитанников от действительности, царившей за стенами «учебки». Скорее, наоборот. Структуру общества, функции правоохранительных органов, судов, прокуратуры, смысл товарно-денежных отношений им регулярно вдалбливали в головы. Но все это не было главным, основным для мальчишек. И знания проходили мимо, оставаясь где-то в стороне.
В пятнадцать они покидали стены «учебки», становясь гастатами. Неизвестно, кто первый употребил этот старинный термин, обозначая только-только вышедших в жизнь, но уже боевых мальчишек. Никаких выпускных экзаменов не было. Если мальчишка дотягивал в «учебке» до пятнадцати, значит, он был готов к войне.
А потом была мелкая стычка в дельте Кирога. Превратившаяся в итоге в мясорубку. Гастатов бросили туда в самом начале, как бы на стажировку в не очень-то сложных условиях. Но оказались они в «Кирогской бойне». Так назвали это все газеты, телевидение, радио. А следом, после совсем короткого отдыха и пополнения был Циньский инцидент. Затяжной, не очень-то и активный, но жестокий до чрезвычайности.
Обыкновенно из взвода гастатов проходили обязательные три-четыре кампании для перехода в следующий статус «принципа» больше двух третей личного состава. После Циня их осталось двенадцать. Тех, кто начал с Кирога. Троим дали высшие ордена. Такое, пожалуй, было впервые в истории, чтобы Платиновую Звезду вручали гастатам. Да еще лично Верховным. Впрочем, лично — не означало собственноручно. Хотя Коту, Олли и Уго было на это наплевать.
Они не были бездушными машинами смерти. Безжалостными мясниками и хладнокровными убийцами — тоже не были. Как бы старательно об этом ни писали, ни разглагольствовали разные «гуманитарии». Те, кто ни разу в жизни не держал в руках боевой карабин, никогда не поймет тех, в кого стреляли. И кого убивали. А они были просто гастатами. Отлично подготовленными. Готовыми на все ради выполнения приказа. Иной раз они просто не осознавали чужой боли и смерти. Это свойственно молодости. Чаще — просто игнорировали и боль, и смерть. И свою — и чужую. Иногда им казалось, что они просто играют в смертельно опасную, давно уже не детскую, но все-таки — игру. А иногда они просто выполняли то, что называется емким словом — долг. Без вопросов и красочных размышлений о его природе и сущности.
До «принципов» доживали две трети. А еще через два-три года их оставалось меньше одной. Обстрелянных, показавших себя посылали уже туда, где ситуация складывалась не просто серьезно. Туда, где назревала катастрофа. Туда, где кровь лилась полноводной рекой. Где жизнь рядового длилась сутки-двое. Где выжить мог только самый удачливый и умелый. Выжить, становясь триарием в двадцать лет. Когда у большинства его сограждан еще не наступало совершеннолетие.
За безоговорочное выполнение долга им платили. И не только деньгами. Ведь большинство гастатов даже не успевало потратить причитающееся им денежное содержание. Платили «тремя днями» во взятом городе или поселке. Платили неподсудностью никому, кроме легионерских трибуналов. А там разбирали дела лишь дезертиров и «отказников», не выполнивших прямой приказ командира. Без адвокатов и прокуроров. Силами трех офицеров. И чаще всего этими офицерами были сам легат и трибуны, его заместители. Потому от прочих дел они пренебрежительно отмахивались. И как же не отмахнуться? В практике этих трибуналов существовало лишь два приговора: расстрелять или оправдать.
Вот и пугались добропорядочные полицейские на улице, завидев гастата. До судорог в ногах пугались убегающие из зоны боевых действий мирные обыватели. Опасливо поглядывали на соседа с легионерским значком случайные попутчики в самолетах и поездах. Одно спасало встревоженных мещан и «гуманитариев» — не так часто находились гастаты вне подразделений, военных городков или траншей первого-второго эшелонов. Гораздо чаще можно было их встретить в госпиталях. А еще — в травматологических специализированных клиниках, в нейрохирургии. Но не на улице мирного города.
А встретить гастата, тем более сразу троих, мирно спящих в чужой постели, для любознательного человека вообще было делом немыслимым.
Олли приоткрыл глаза, просыпаясь как-то сразу весь, без ленивых потягушечек, похмельного недоумения «где это я», одновременно ощущая дивный утренний стояк, тяжесть мочевого пузыря и — пробуждение Уголька. То, что его товарищ тоже проснулся, Олигарх ощутил не шестым, а, наверное, уже седьмым или даже восьмым чувством. Но ни это, ни приятное утреннее возбуждение, ни посапывание где-то совсем рядом, буквально — под рукой, Машки, ни беззвучный сон Котяры на дальнем углу постели не вызвали у гастата особых эмоций — было в комнате нечто, заставляющее мгновенно забыть обо всем, кроме собственной безопасности.
Ну, во-первых, яркий свет. Не просто включенная под потолком лампочка в пестреньком абажуре, а ровный, белесый, проникающий везде свет, не имеющий какой-то единой точки распространения. Свет заливал комнату, не оставляя без своего пристального внимания ни единого укромного уголка, ни малейшей складочки на взбаламученной четырьмя телам постели, ни единого флакончика с женскими аксессуарами на тумбочке. При этом каким-то чудесным образом свет вовсе не раздражал глаза, не заставлял щуриться или отворачиваться, несмотря на то, что накатывался как бы волнами, молочно-белесого оттенка.
И в гуще этих спокойных, равнодушных волн, на молчащем венском стуле — и какого ж черта он скрипел весь вечер и полночи подо мной! — сидел одетый в черное высокий человек. Фрачная пара, белоснежная грудь манишки, желтый металл массивной заколки на ярком бордовом галстуке и — руки в тончайших бежевых перчатках, протянутые вперед и покоящиеся на набалдашнике трости, стоящей между колен незнакомца. От всей позы черного человека веяло уверенным спокойствием, привычкой повелевать, а отнюдь не командовать… а вот опасности — непосредственной, грозящей ему и его товарищам прямо тут и сейчас, Олигарх не ощутил. Лицо неизвестного, будто вырезанное из дерева, неподвижное, темное, с кирпичным оттенком, казалось, обожженное безжалостным солнцем, обрамляли небольшие аккуратные усики и короткая узенькая бородка — «Эспаньолка», — вспомнил Олли. Легкая горбинка длинного носа, плотно сжатые яркие губы и — глаза, разноцветные, как в дурном фильме ужасов. Левый — пронзительно ледяной, светлый, насмешливый, похожий цветом на глаза самого гастата, а правый — бездонный, черный с трудно различимыми искорками в глубине напоминал взгляд Уголька.
Человек в черном не шевелился, видимо, опасаясь — и справедливо — спровоцировать гастатов на неадекватные действия, но первого же мимолетного взгляда на него и Олли, и Уго хватило, чтобы понять — это не восковая кукла, не деревянный, искусно вырезанный манекен, и уж тем более не труп. Перед ними сидел живой человек непонятным образом пробравшийся через призванную разбудить отдыхающих солдат самопальную сигнализацию у входной двери и бесцеремонно усевшийся на единственный, жутко скрипящий, но почему-то под этим человеком промолчавший стул.