Преодолев важный барьер сегодня утром, теперь, казалось, я мог открыто выражать то, что думаю.

Возможно, мне тоже стоит выпить немного, сказал отец.

Мафальда объявила, что ужин готов.

– Не слишком ли рано для ужина? – спросил я.

– Уже девятый час.

Мать пошла провожать одну из своих подруг, которая приехала на машине и уже должна была уезжать.

По счастью, француз, сидевший на краешке кресла так, будто уже был готов встать и идти в столовую, не двинулся с места и остался сидеть. Держа в руках пустой стакан, он отвечал отцу на вопрос о предстоящем оперном сезоне, тем самым вынуждая его сидеть тоже и дожидаться завершения разговора.

Ужин был отложен на десять минут. Если он задерживался, значит не собирался ужинать с нами. Это значило, что он ужинает в другом месте. Я хотел, чтобы сегодня он ужинал не где-нибудь, а с нами.

«Noi ci mettiamo a tavola, мы садимся за стол», – сказала мать. Она попросила меня сесть рядом с ней.

Место Оливера пустовало. Мать с неудовольствием заметила, что ему следовало хотя бы предупредить нас, если он не собирался приходить к ужину.

Отец сказал, что, возможно, опять дело в лодке. Эту лодку пора бы уже разобрать.

Но лодка внизу, произнес я.

– Тогда, должно быть, переводчица. Кто мне говорил, что вечером он собирался встретиться с переводчицей? – спросила мать.

Нельзя показывать тревоги. Или озабоченности. Держаться спокойно. Я не хотел, чтобы снова началось кровотечение. Те кажущиеся теперь благословенными минуты, когда мы катили велосипеды по пьяцетте до и после нашего разговора, относились к другому отрезку времени, как будто все это случилось с кем-то похожим на меня в какой-то другой жизни, которая не слишком отличалась от моей, но все же отстояла достаточно далеко, чтобы секунды, разделявшие нас, показались световыми годами. Если, касаясь пола ступней, я представлю, что его ступня прячется сразу за ножкой стола, сможет ли та ступня, подобно космическому кораблю, включившему модуль невидимости, или призраку, вызванному кем-то из живых, вдруг материализоваться из своей пространственной ямы и сказать, Я знаю, ты звал. Сделай шаг и найдешь меня?

Скоро, однако, на то место, где я сидел за обедом, усадили подругу моей матери, в последнюю минуту решившую остаться на ужин. Столовый прибор Оливера тут же убрали.

Это было проделано без долгих рассуждений, намека на сожаление или угрызений совести; так выкручивают неработающую лампочку, или выскабливают внутренности забитой овцы, еще вчера бегавшей по двору, или снимают простыни и одеяла с кровати, на которой кто-то умер. Вот, заберите их отсюда. Я смотрел, как исчезает его серебряный столовый прибор, подставка под горячее, салфетка, само напоминание о нем. Это была репетиция того, что произойдет меньше чем через месяц. Я старался не смотреть на Мафальду. Она терпеть не могла, когда что-то менялось в последнюю минуту. Ее покачивание головой относилось к Оливеру, к моей матери, к нашему миру. Думаю, и ко мне тоже. Даже не глядя на нее, я знал, что она следит за мной, пытаясь перехватить мой взгляд и наладить зрительный контакт, вот почему я не поднимал глаз от своей тарелки с semifreddo[15], который так любил, и она, зная это, приготовила его для меня, потому что, несмотря на упрек в ее глазах, выслеживающих мои, мы оба знали, что она жалеет меня.

Позже, играя что-то на фортепиано, я вроде бы различил шум подъехавшего к воротам скутера, и сердце у меня подпрыгнуло. Кто-то подвез его. Но я мог ошибаться. Я прислушивался к его шагам, к шороху гравия под ногами или приглушенному шлепанью его эспадрилий по лестнице, ведущей на наш балкон. Но никто не вошел в дом.

Позднее, уже лежа в постели, я различил музыку, которая донеслась из машины, остановившейся на главной дороге позади сосновой аллеи. Дверца открывается. Дверца захлопывается. Машина отъезжает. Музыка стихает. Только шум прибоя и тихий шорох гравия под осторожными шагами человека, погруженного в раздумья или не совсем трезвого.

Что если, направляясь к себе, он зайдет в мою комнату, сказать: Решил заглянуть, перед тем как ложиться, хотел узнать, как ты себя чувствуешь? Ты в порядке?

Нет ответа.

Злишься?

Нет ответа.

Ты злишься?

Нет, вовсе нет. Просто ты сказал, что будешь поблизости.

Итак, ты злишься.

Итак, почему тебя не было поблизости?

Он смотрит на меня, затем как взрослый взрослому, Ты прекрасно знаешь, почему.

Потому что я не нравлюсь тебе.

Нет.

Потому что я никогда тебе не нравился.

Нет. Потому что я недостаточно хорош для тебя.

Молчание.

Поверь мне, просто поверь.

Я приподнимаю угол простыни.

Он качает головой.

Только на секунду?

Снова покачивание головы. Я себя знаю, говорит он.

Я уже слышал от него эти слова. Они означали, Я умираю от желания, но начав, могу не остановиться, поэтому лучше не буду начинать. Насколько самоуверенным нужно быть, чтобы сказать кому-то, что не можешь прикоснуться к нему, потому что знаешь себя.

Что ж, если не намерен заниматься ничем таким, почитаешь мне хотя бы?

Меня это устроило бы. Я хотел, чтобы он почитал мне какую-нибудь повесть. Что-нибудь из Чехова, Гоголя или Кэтрин Мэнсфилд. Сними одежду, Оливер, и залезай в мою постель, позволь мне почувствовать твою кожу и волосы своей кожей, твою ступню своей, даже если мы не будем ничем заниматься, давай прижмемся друг к другу, ты и я, когда ночною тьмой окутан небосвод, и будем читать истории о мятежных людях, которые в итоге всегда остаются в одиночестве и ненавидят быть одинокими, потому что не могут вынести самих себя…

Предатель, думал я, дожидаясь, когда раздастся скрип его отворяемой и затворяемой двери. Предатель. Как легко мы забываем. Я буду поблизости. Как же. Лжец.

В тот момент мне не пришло в голову, что я тоже был предателем, что где-то на пляже меня этим вечером ждала девушка, как ждала теперь каждый вечер, и что я, подобно Оливеру, и думать о ней забыл.

Я услышал его шаги на лестничной площадке. Дверь своей спальни я намеренно оставил приоткрытой в надежде, что света из коридора как раз хватит, чтобы он разглядел меня на кровати. Я отвернулся к стене. Все зависело от него. Он прошел мимо моей комнаты, не останавливаясь. Никаких колебаний. Ничего.

Я услышал, как захлопнулась его дверь.

Спустя несколько минут он открыл ее. У меня подпрыгнуло сердце. Я весь вспотел, подушка была влажной. Раздались еще несколько шагов. Потом затворилась дверь в ванную комнату. Если он включит душ, значит у него был секс. Вода застучала по ванне, затем включился душ. Предатель. Предатель.

Я ждал, пока он выйдет из душа. Но он торчал там целую вечность.

Когда наконец я повернулся, чтобы выглянуть в коридор, то заметил, что в комнате кромешная темнота. Дверь была закрыта – и кто-то находился здесь? Я чувствовал запах его шампуня «Роже и Галле» так отчетливо, что не сомневался – стоит только поднять руку, и я коснусь его лица. Он был в комнате, стоял в темноте, неподвижно, как будто решая, разбудить меня или пробраться в мою кровать ощупью. О, благословенная ночь, думал я, благословенная ночь. Не произнося ни слова, я пытался различить очертания банного халата, который столько раз надевал после него, длинный махровый пояс покачивался совсем рядом, слегка задевая мою щеку; он стоял тут, готовый сбросить халат на пол. Он пришел босиком? И запер ли мою дверь? Встал ли уже у него член, как у меня, вздымаясь под халатом, из-за чего пояс касался моего лица, нарочно щекоча его, не останавливайся, не останавливайся, не останавливайся никогда. Внезапно начала открываться дверь. Зачем сейчас открывать дверь?

Это был всего-навсего сквозняк. Сквозняк захлопнул мою дверь, и сквозняк  открывал ее теперь. Пояс, столь издевательски щекотавший мне лицо, оказался не чем иным, как москитной сеткой, задевавшей меня при каждом вдохе. Из ванной комнаты доносился шум воды, хотя прошло уже много часов с того момента, как он пошел в душ. Нет, шумел не душ, а смывной бачок. Иногда он ломался и, наполнившись, периодически сам спускал воду, затем наполнялся опять и снова опустошался, и так раз за разом на протяжении всей ночи. Выйдя на балкон, я различил мягкую голубизну моря. Наступил рассвет.

вернуться

15

Семифредо (ит.) - десерт из мороженого с наполнителями.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: