Сперва старшина Матвей Хват, возрастом превосходивший Пана почти вдвое, разворчался на прибежавшего к нему с просьбой: «Дяденька, дай денег» новичка. «Строить и равнять» личный состав глубоко штатский механик на все руки Хват не умел, зато ворчал отменно, а уж если кто-то, пусть даже и из старослужащих, запарывал оружие неправильной эксплуатацией, то мог и наорать по рабочему, матерком и от души. Впрочем, узнав, что Пан просит не за себя, ну, то есть, не только за себя, а в первую голову за Успенского, старшина подобрел и выдал новичку пяток пухлых пачек перевитых банковскими упаковками купюр солидного достоинства. Все они были из сотенных дензнаков, и лишь одна компоновалась полусотенными. Привыкшему после призыва к рублям, да трешкам, да и в гражданской жизни не избалованному червонцами и четвертаками Пану сумма местных дензнаков показалась ошеломляющей, но, верный уже начавшейся закладываться в нем снайперской неторопливости и основательности, солдат решил не спешить с душевной благодарностью щедрому старшине, а глянуть для начала, что на эту бешеную сумму можно приобрети в оккупированном городе.
В казарму Пан вернулся с полными карманами, набитыми местными деньгами и запасными обоймами. Сначала, возвращаясь еще из мастерской от Хвата через спортгородок, мимо столовой и плаца, он нервничал, опасаясь попасть на глаза кому-то из офицеров, и успокаивал себя, что тащит такую огромную по местным меркам сумму не себе, а старшему сержанту Успенскому. Но уже в оружейке, где получал у дежурного по роте сержанта Халябина патроны, успокоился после того, как Халябин, кивнув на его оттопыренные карманы, спросил: «На блядки собрались? всем колхозом?» И только после подтверждения своей версии спокойно выдал патроны, заставив, правда, расписаться в ведомости. Но за прошедшие недели в батальоне Пан привык к тому, что расписка эта является пустой формальностью для списания боеприпасов, и никто из старших товарищей, а тем более, офицеров, не контролирует расход до каждого патрона. Таковы были фронтовые реалии штурмового батальона.
— Тебя хорошо за смертью посылать, — встретил Пана старший сержант, успевший переодеться в полевой, новенький штурмкомб, перепоясанный отличным офицерским ремнем с жесткой кобурой под «семена», в идеале служащей прикладом к нему. — Давай-ка, смени амуницию, а то выглядишь, как партизан, полгода по лесам шлявшийся… да и сапоги почисть…
Побросав прямо на койку Успенского пачки денег и запасные обоймы, Пан поспешил в каптерку за «выходным» обмундированием, гуталином и сапожной щеткой, хотя последние предметы у него лежали в вещмешке под койкой, но, становясь настоящим солдатом, Пан предпочел воспользоваться казенным имуществом.
— Картинка, а не боец, — похвалил его через пару минут Успенский. — Теперь, вот чего, «семена» из кобуры переложи запазуху, под ремень, но так, что б поудобнее было сразу схватить, а в кобуру лучше суй деньги, пусть она кошельком твоим побудет…
Тут только Пан понял бытующую в батальоне приговорку: «Захожу я в магазин, расстегиваю кобуру…», над которой ломал голову, но стеснялся спросить с первых же дней своего появления в части…
— А вот капюшон зря отстегнул, — продолжил инструктаж старший сержант, — куда ж ты будешь награбленное пихать? в руках таскать не положено, руки у солдата должны быть свободные, что бы всегда успеть применить оружие против врага — явного и затаившегося…
— Умеешь ты сказать, Вещий, — с завистью прокомментировал слова Успенского Волчок, — тебе бы в помощники к замполиту…
— Мне на своем месте нравится, — отрезал Успенский, — а замполит пусть на своем язык чешет, служба у него такая…
— Кстати, о языках, которые чесать надо, — поинтересовался Волчок. — Вы что же, без Пельменя пойдете? Несолидно как-то для взводного…
Каким образом неуклюжий, угловатый, совершенно нестроевой еврейчик Валя Пельман попал в число новобранцев штурмового батальона, не мог бы сказать и его иудейский Бог, пути коего, как известно, неисповедимы. Но вот что прозовут Пельмана Пельменем можно было догадаться и без помощи предсказателей, стоило только разок посмотреть на него в военной форме: растоптанные сапоги, которые чистил, похоже, только их предыдущий владелец, штурмкомб на пару размеров больше, чем нужно, с обвислыми коленями и продранными локтями, невероятным образом изжеванный ремень с почему-то гнутой пряжкой и пилотка, натянутая на самые уши… Впрочем, с первых дней службы какое бы обмундирование не выдавали, как бы не пытались подогнать его самодеятельные портные по фигуре Валентина, через три дня Пельман вновь выглядел Пельменем…
В первые же дни пребывания в батальоне выяснилось, что Пельмана не только не смогли научить в учебке обиходить себя, как положено солдату, но и не внушили никакого понятия о субординации. И единственным плюсом, из-за которого Валентина и не отправили тут же в распоряжение коменданта города, было отличное знание местного языка, который отличался от языка Шекспира и Киплинга примерно как русский литературный от одесского «суржика».
Пельменя с недельку беззлобно пошпыняли все, кто имел и не имел на это право, а потом, убедившись, что это не помогает изменить какие-то внутренние, глубинные установки у этой загадочной личности, успокоились, единодушно договорившись между собой только об одном: даже на учебных стрельбах не выдавать ему боевые патроны во избежание самострела или нанесения нечаянных ран товарищам.
В город Пельменя с собой брали только офицеры, ну, и на замполитовских экскурсиях он уже дважды отработал, чем повысил свою значимость в глазах большинства новичков. Но в краткие, обычно ночные, самоволки «старики» по-прежнему предпочитали бегать без этой обузы по недоразумению и требованиям устава называемому солдатом.
— Да уж, ноблес оближ… — почесал в затылке Успенский, а Пан, не ожидавший от старшего сержанта таких иностранных слов, удивился.
— Подхватим в штабе, — махнул рукой Успенский, — надо же нам пограбить, да понасиловать с полным знанием дела, а не тех, кто под руку попадет… Пошли, Пан.
Успенский и Пан вышли из казармы навстречу довольно разболтанному строю возвращающихся с ужина солдат. Впрочем, за все время, проведенное Паном в батальоне, строевых занятий тут не было, только боевые. Но, кажется, такая вольница заканчивалась, если судить по недовольному взгляду Успенского, брошенному на проходящих мимо бойцов соседней роты. Их родная третья рота продолжала еще принимать пищу под широким навесом, сооруженным в стороне от казармы рядом с полевыми кухнями. Оттуда на всю территорию часть распространялись соблазнительнейшие запахи вареной картошки и тушенки.
Как и положено, вся территория части была обнесена забором из колючей проволоки, по углам которого шустрые и набившие руку на таких инженерных решениях тыловики установили сваренные из труб и металлического листа вышки для часовых с прожекторами, сейчас заливающие ослепительным, режущим глаз, светом полосу отчуждения. Отблески этого света в достаточной мере освещали и внутреннюю территорию, что бы можно было ходить, не спотыкаясь, в вечерних сумерках, а вот по ночам положено было передвигаться только часовым да их сменщикам, подсвечивая свой путь камуфляжными синими фонариками. Потому и не предусматривалось никакого иного внутреннего освещения.
Успенский уверенно повел за собой новичка по хорошо протоптанной тропинке к широкой армейской палатке, изображающей здание штаба, даже с дежурным бойцом с красной повязкой на рукаве, спокойно покуривающим в сторонке от широкого полога входа.
Несмотря на слабое освещение, дежурный моментально признал Успенского, затоптал окурок и шагнул навстречу:
— Товарищ старший сержант! Дежурный по штабу рядовой…
— Вольно, боец, — скомандовал Успенский, узнав одного из новичков, зачисленных совсем недавно во вторую роту. — Ротный твой здесь?
— Так точно, — по-уставному ответил боец и добавил: — Только что пришел…
— Пошли со мной, — позвал Пана Успенский, по-хозяйски отодвигая полог и проходя в палатку.