Каждый раз в промежутках между приездами дяди Лузи дети узнают что-то интересное о своем происхождении, о своих дедах и прадедах. Так, они узнали, что род их старинный, он ведется от испанских изгнанников, от раввинов и чудотворцев. Их прадед, раввин реб Иоэль, — отец их деда и дяди Лузи. Умер он в молодые годы от непрерывных постов. Он сделался отшельником, из-за чего отец его жены обратился с жалобой к известному в то время цадику, но даже этот цадик не помог, и прадед умер отшельником.

Целыми днями он молился, а ночи проводил над священными фолиантами. Дети слышали, как взрослые с гордостью рассказывали, что однажды в летний вечер знаменитый проповедник проходил мимо дома, где жил прадед, и через открытое окно услышал, как прадед читает нараспев библейские тексты. Проповедник ударил себя в грудь и воскликнул:

— Вот как этот еврей изучает Тору во славу Всевышнего! Жаль только, — добавил он, — что силу, которую этот человек приобретает в учении, он теряет из-за постов…

А постился прадед — об этом рассказывали шепотом, словно по секрету, — чтобы искупить грехи своего отца, который, по слухам, принадлежал к братству Шабтая Цви. Тот и правда пребывал в заблуждении и участвовал в нашумевшем сборище раввинов, которых застигли во время ярмарки, когда они заперлись в одном доме и плясали вокруг обнаженной женщины, которую называли своей матроной. Затем грешник раскаялся и после того, как приверженцев Шабтая Цви предали анафеме, долгое время непрерывно плакал, день и ночь бил себя в грудь, не менял белье и одежду даже в субботу и спал на голой земле. Потом он вовсе исчез из города и больше домой не возвращался. Никто не знал, куда он девался. Одни говорили, что он вернулся в братство Шабтая Цви и уехал в Стамбул, другие уверяли, что он бродит по стране и замаливает свои грехи.

И вот, чтобы искупить грехи своего отца, начал истязать свою плоть и поститься реб Иоэль, и не только он, но и его сын, дядя Лузи, который, как рассказывали, в юности узнав от знакомых и родственников о судьбе деда, принял близко к сердцу его историю и хотел было пойти по стопам отца. И действительно, здоровье его пошатнулось от постов и он начал болеть. Но дядя Лузи был тогда очень молод, поэтому близким и дальним родственникам удалось уговорить его поехать в Веледник, к тамошнему цадику. Тот пристально взглянул на дядю Лузи и с негодованием сказал:

— А? Что он себе думает, этот молодой человек? Он воображает, что постами поможет своему деду? Дед был самоубийцей, сын — самоубийца и внук тоже хочет быть самоубийцей?.. Что он только себе думает, этот молодой человек?

Веледниковский цадик сумел убедить дядю Лузи. Дядя Лузи долго плакал, но все же понял, что таким путем он деду не поможет. С той поры он стал ездить в Веледник, и здешний цадик стал его духовным руководителем.

Но в последнее время, после смерти Веледниковского цадика, дядя Лузи чувствовал себя одиноким; он ездил по «дворам» от одного цадика к другому, искал и не мог найти себе нового наставника. Поэтому он всегда был в мрачном настроении, ни с кем не хотел видеться и не иметь дела. Единственным, с кем он общался, был его брат, к которому он время от времени приезжал в гости, а если дядя Лузи долго не появлялся, брат ехал к нему сам.

Эти приезды дяди Лузи навсегда запомнились детям, и образ его запечатлелся в их памяти.

…Человек выше среднего роста, с сероватыми глазами, устремленными как бы поверх головы собеседников. На нем длиннополый переливающийся кафтан в будние дни и шелковый — по субботам. Держится дядя Лузи очень прямо, а ходит так, что кажется, будто все должны уступить ему дорогу. Говорит мало, большей частью сидит в талесе, а когда его снимает, шагает в задумчивости по комнате, спрятав руки в задние карманы кафтана, часто останавливается, что-то обдумывает, при этом он обычно — такая уж у него привычка — поглаживает указательным пальцем правую бровь, как будто хочет ее причесать.

1

Однажды ранним, но уже знойным июньским утром Мойше Машбер поднялся, оделся, умылся, затем снял с вешалки в узком коридоре свое летнее пальто, накинул его на плечи, захватил стоявший в углу зонтик и, стараясь не потревожить спавших домочадцев, ничего не сказав даже своей жене Гителе, до молитвы и до чая, вышел из дома и направился к кладбищу, которое находилось очень далеко, в другом конце города.

Выйдя из дому, он пересек погруженную в сон улицу, расположенную рядом с соседней нееврейской, где за высокими заборами темнели сады, и вступил на мост, соединяющий обе части города — нижнюю и верхнюю. Этот длинный мост через реку в обычное время гудит под копытами лошадей. Посреди моста — широкая дорога для возов, а по обеим сторонам у перил узкие дорожки для пешеходов.

Взойдя на мост, Мойше увидел, что один берег реки темнеет в густом предрассветном тумане, другой же был весь освещен солнцем.

Мост привел Мойше на расположенную в верхней части города улицу, поднимающуюся в гору, — здесь находились самые богатые магазины и лавки; все они были еще закрыты, на дверях и ставнях висели замки и тяжелые цепи; только на солнечной стороне улицы, на ступеньках некоторых магазинов, сидели или стояли сонные мастеровые в грязной рабочей одежде, держа мешки с инструментами, — они пришли сюда пораньше в надежде, что удастся найти какой-нибудь заработок.

Из центра Мойше свернул на самую длинную улицу города — здесь все ставни одноэтажных и двухэтажных домов, куда ни кинь глазом, были плотно закрыты, все еще спали. Только изредка встречалась какая-нибудь ретивая хозяйка с кошелкой в руках; она перебегала улицу и скрывалась в боковом переулке, чтобы кратчайшим путем выйти к базару.

Навстречу Мойше шел одинокий мужчина с талесом под мышкой, он возвращался из синагоги — успел уже помолиться и теперь торопился домой, где его, наверное, ждали неотложные дела.

Улица выглядела пустынной. С нижней части ее поднимался экипаж с извозчиком, дремлющим на облучке и то и дело роняющим голову на грудь. Однако чем дальше шел Мойше, тем больше он замечал, что улица медленно и понемногу пробуждается: заспанные мужчины и женщины, только что поднявшиеся с постели, открывали ставни в домах, во дворах ставили самовары, пахло жареным и дымом.

Улица кончилась, и Мойше увидел поле с дорогой посередине. Вдали виднелась железнодорожная линия, отделявшая город от пригородов. Мойше направился к полосатому бело-черному шлагбауму.

За рельсами дорога разветвлялась — одна, хорошо вымощенная, широкая, вела к пригородным поселкам и дальше к горизонту; другая — немощеная — спускалась к невысокой, выложенной из красного кирпича ограде. Мойше пошел по второй дороге.

Несколько минут он шел вдоль ограды и наконец вступил на кладбище.

Было еще очень рано. На кладбище с многочисленными, тесно сдвинутыми могилами, под разросшимся, в рост человека, орешником и одинокими высокими, раскидистыми липами, усыпанными множеством вороньих гнезд, царил полумрак.

Мойше вышел на небольшую полянку, где могилы были расположены среди высоких деревьев. Сверху неслось оглушительное карканье ворон, возбужденных утренним солнцем. Миновав полянку, Мойше прошел по тропинке до сложенного из кирпича склепа, в котором был похоронен известный цадик. Здесь было жутковато, и Мойше почувствовал холодок во всем теле.

Склеп возвышался среди окружающих его памятников, маленькая красная железная крыша выглядывала как гриб из травы. Мойше свернул на боковую тропинку и оказался у старой покосившейся двери, которая плохо держалась на петлях. Он ненадолго задержался перед дверью, прислонил зонтик к наружной стене, взялся за щеколду, открыл дверь и вошел.

Внутри было темно, однако уже через несколько секунд он увидел, что от стены к стене помещения протянута проволока, а на ней висят плошки — закопченные, почерневшие так сильно, что не видно стекла; большинство из них давно погасли, а может быть, и не были зажжены никогда, и только в нескольких горели, чуть потрескивая и мерцая, слабые огоньки. Со скамьи, стоящей у стены, поднялся едва заметный в темноте человек и торопливо пошел навстречу Мойше.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: