— Я… я… я мужик, — заикаясь, выговаривает Данилка и заливается горькими слезами.
Отец молча закидывает за спину ружья, берет клетку с подсадной, и они идут к Гнедку, который высится невдалеке горой на фоне гаснущего света зари над низким горизонтом. Гнедко призывно ржет, нетерпеливо переступая с ноги на ногу.
Отец молча запрягает лошадь, а Данилка стоит горький и несчастный, маленькое сердце его переполнено жалостью к погибшей птице. Отец бросает тушку селезня в ходок — она глухо стукается, и этот тупой удар снова отзывается в сердце Данилки болью и какой-то, не имеющей оправдания виной его, Данилки, перед этой свободной, гордой и прекрасной птицей, которую они обманывали то подсадной, разжиревшей и ленивой кряквой, то дурацкими чучелами, то шалашиком-скрадком и, наконец, убили в тот момент, когда птица была уверена, что взлетает в небо, в простор.
Едут молча. Данилка отодвинулся от отца и старается к нему не прикасаться. Он не любит сейчас отца, убившего селезня. Отец тоже хмур. А Гнедко охотно несет их домой, чуя теплую конюшню и овес. И впереди, на темном фоне неба, выделяется еще более темный живой холм. Конь довольно всхрапывает, но Данилка все равно знает, что Гнедко злой и своенравный жеребец. Он всегда зло прижимает уши к голове и кусает лошадей на конюшне. У Данилки в сердце возникает неприязнь к этому красавцу жеребцу, и к Зорьке, которая неслышным серым пятном скользит рядом с ходком, и к уснувшей глупой крякве, ко всем злым-недобрым на свете. Он вдруг вспоминает деда Савостия и думает, что завтра, как настанет утро, он побежит к доброму конюху и пожалуется ему на всех. А еще они поведут старого мерина в кузницу подковать, и уж тогда никому — отцу тоже — не дадут угнать старую добрую лошадь на живодерню. В сумраке бегут навстречу темные холмы, дуга, высоко вздернутая в небо, задевает за слабо светящуюся россыпь звезд. И непонятное чувство томит Данилку, наполняет сердце горечью и жалостью, будто потерял он что-то очень дорогое и никогда не восполнимое.
Как он уснул, Данилка не помнит, только почувствовал сквозь сон, что ходок остановился и мать с отцом перешептываются.
— Говорила тебе, не надо брать.
— Просился же, — оправдывается отец.
— Просился! Мало ли что просился. Не для детей эти ваши охотничьи убийства.
— Ну, ты тоже скажешь — убийства, — не очень уверенно сопротивляется отец. — Подрастет, все в порядке будет. Охотником станет.
Отец ошибся. Данилка не стал охотником. Данилка вырос, ходил даже на охоту, но так ни разу и не выстрелил. Выбитый глазок селезня все время глядит ему в душу. Данилка не забыл, как остановилось у него в ладонях сердце вольной, обманутой птицы.
ШОРОХИ
Это было время, когда Данилка просыпался от шепота, от каких-то неясных стуков за стеной, от осторожных шагов.
— Спи, спи, — поправляя одеяло, тихо говорила мать.
Но Данилка не засыпал, тревожно вслушиваясь в шорохи глухой ночи. Дом был большой, пятистенный. В нем, после того как хозяина-кулака сослали в Нарым, сделали две квартиры. Здесь поселились директор школы и Данилка с отцом, матерью и пятнадцатилетним Колей, младшим братом матери. Горницы квартир сообщались, дверь не заколотили, и Данилкина мать и тетя Лена, жена директора, все время ходили друг к другу. Ну, а о ребятишках и говорить нечего: Данилка и две директорские девчонки считали обе квартиры одной. Отцы редко бывали дома, они ездили по деревням, проводили собрания и агитировали крестьян вступать в колхозы.
В ту ночь Данилка проснулся в тревожном предчувствии чего-то недоброго. Мать отвела его к тете Лене, подсадила на печку к девчонкам. Настя, ровесница и одноклассница Данилки, не спала. Четырехлетняя Томка посапывала, разметав руки. Тетя Лена накрыла ребят одеялом и велела спать. Но Данилка с Настей затаив дыхание прислушивались к шорохам за стеной. Данилкина мать, тетя Лена и Коля на цыпочках ходили по дому, чтобы не скрипели половицы, и осторожно выглядывали из-за занавесок на улицу. В окна бил синевато-серебристой полосой лунный свет, высвечивая комнату холодной бледностью. На крашеном полу лежал яркий отблеск, и на нем четко и зловеще вырисовывались черные кресты оконных рам.
Данилка со страхом глядел на эти кресты: они напоминали ему темный, оббитый непогодой, покосившийся крест при дороге на Бийск, на том месте, где когда-то лихие люди убили купца.
— Господи! — услышал он горячий, полный отчаяния шепот тети Лены. — И чо мы ставни-то не закрыли сегодня! Как на грех…
Она стояла у косяка окна, выходящего на улицу. Рядом с ней стоял Коля и держал в руках маленький охотничий топорик, с которым Данилкин отец ходил на охоту.
На чердаке явственно послышались тяжелые шаги.
— Трубу начнут разбирать, — прошептала тетя Лена, и Данилка представил, как разберут трубу, влезут в дом бандиты и всех поубивают.
Его затрясло. Рядом хныкала Настя. Данилкина мать подошла к ним, тихо сказала:
— Не бойтесь, это дом оседает, вот и кажется, что кто-то ходит.
— А ты почему не спишь? — спросил Данилка.
— Не спится что-то, — вполголоса ответила мать и поправила на ребятах одеяло. — Спите, спите, а то уж утро скоро.
Шаги на чердаке прекратились. Зато во дворе раздался приглушенный визг Зорьки. Ее почему-то не слышно было все время, и это удивляло всех. Собака вела себя спокойно, значит, все в порядке, иначе она лаяла бы. И вдруг этот приглушенный визг. Потом мыкнула корова.
— Ой! — Тетя Лена сжала у горла руки. — Неужели?..
И опять тихо.
Но вот кто-то потрогал наружную дверь, потянул, легонько потряс. Тетя Лена и Данилкина мать кинулись к двери, быстро приставили ухват поперек косяков и притянули его полотенцем к ручке. Это в помощь большому железному крюку, на который была заперта дверь.
Потом опять послышались шаги на потолке. Тетя Лена выглянула на улицу и тоскливым шепотом сказала:
— Ни души, как на грех! Хоть бы кто-нибудь прошел-проехал.
— Самая глухая пора, — тихо подала голос Данилкина мать. — Как раз для них…
Данилка представил «их» бородатыми, со страшными цыганскими глазищами и с топорами в руках, по которым течет кровь. Однажды он видел, как чужой дядька зарубил петуха у соседей, и тот петух скакал без головы, а с топора капала кровь, и сам дядька смеялся белозубой красной пастью в черной курчавой бороде. Он был курчав — кольцо в кольцо, — с блестящей серьгой в твердом, по-волчьи остром ухе. Увидев Данилку, он завращал синеватыми белками страшных глазищ и ухнул: «Ух ты, я тебя!» Данилка тогда обмер со страху и еле ноги унес. С тех пор «они» кажутся ему именно такими, как тот жуткий дядька.
От тяжелого удара в дверь все вздрогнули.
— Коля, беги! — сдавленным шепотом простонала Данилкина мать. — Откроем окно, выскакивай и беги в милицию.
Женщины бесшумно и быстро распахнули окно на улицу, и Коля выпрыгнул. В ожидании чего-то страшного, что должно было произойти с Колей, у Данилки остановилось сердце. Женщины молниеносно захлопнули окно и прижались по сторонам у косяков. Послышался топот возле дома, грянул выстрел.
— Ой! — Данилкина мать схватилась рукой за сердце и бессильно опустилась на табуретку. — Неужели Николая?..
Представив себе, как, обливаясь кровью, падает Коля, Данилка забился в истерике. Он еще помнил, как мать навалилась на него и, жарко дыша и целуя, успокаивала, говорила какие-то слова и все гладила и гладила по голове…
Очнулся он утром.
Сияло солнце, золотой сноп лучей бил в окно. Над Данилкой стоял целехонький Коля и рядом мать. Увидев их, он вспомнил ночь и заплакал.
— Чего уж теперь-то… — сказала мать. — Все живы-здоровы, и папка сегодня приедет.
Когда Данилка вышел во двор, то увидел толпу и двух милиционеров. Тетя Лена плакала, утирая слезы фартуком, и все спрашивала: