В последнее время Нини с острым любопытством глядел на черную тряпицу, закрывавшую часть носа и левую щеку дядюшки Руфо, и, усаживаясь рядом, мальчик всякий раз испытывал жгучее желание приподнять тряпку. Это было любопытство того же сорта, что томило деревенских мальчишек, когда в начале осени появлялись на площади венгры с марионетками и в назначенный час хором выкрикивали: «Занавес поднимается, представление начинается!» Все же Нини подавлял это желание: он старика глубоко уважал и был безотчетно благодарен ему за науку.
На святого Ангела, когда над Сиськой Торресильориго летели чибисы. Столетний сказал ему, что скоро выпадет снег, может, и недели даже не пройдет, и вот, на святого Викториана, то есть всего пять дней спустя, тихо и неспешно посыпались с неба белые хлопья, и в несколько часов долину покрыл бескрайний саван. Белизна была такая, что глаза болели, и среди снега резче выделялись кирпичные стены домов да ежевичные ветки, прикрывавшие непрочные глинобитные ограды. Но казалось, что жизнь покинула этот мир, и в долину спускалась тишина — жуткая, обволакивающая, плотная тишина кладбища.
Мелкие хищники попрятались в норах, а нахохлившиеся птицы усаживались на снег и ждали, пока, согретый их телами, он подтает и они снова ощутят теплое прикосновение земли. Сидели в этих ямках, не шевелясь, только высунув головки с бусинами удивленных глазок, и озирались вокруг голодным взглядом. Нини иногда для развлечения ходил спугивать птиц в окрестностях деревни — сороки, и дрозды, и жаворонки подпускали близко, ждали до последней минуты и после недолгого вертикального взлета быстро возвращались в свои убежища.
На святого Симплиция мальчик и собака, почуяв манящий зов снега, вышли на прогулку. Под ногами у них потрескивало, но в торжественной тишине долины этот треск звучал слабо и глухо. Перед глазами простиралась обширная, пустынная и безмолвная планета без признаков жизни, мальчик бродил по ней с чувством первооткрывателя. Обогнув холм Мерино и начав подниматься по его склону, Нини заметил заячий след. На нетронутом снегу ясно виднелись легкие отпечатки лап; мальчик пошел по следу, собака, подняв морду и даже не стараясь принюхиваться, шла за ним. Вдруг след исчез, мальчик остановился, огляделся вокруг и, увидев метрах в двенадцати выше по склону купу молодых дубков, слегка улыбнулся. От дедушки Романа он знал, что зайцы на снегу не испаряются и не летают, как говорят иные суеверные охотники; просто, чтобы след не выдал, они, прежде чем юркнуть в укрытие, делают большой скачок. Потому-то он и понял, что заяц тут близко, под дубочком, и действительно, когда Нини, улыбаясь от мысли, как спугнет зверюшку, подошел к тому месту, заяц неуклюже выскочил, и мальчик, не менее неуклюже, погнался за ним, хохоча и падая, а рядом бежала и лаяла собака. Но вот мальчик и собака остановились — заяц, глянув расширенными от ужаса желтыми зрачками, исчез за пологой возвышенностью. Еще задыхаясь от бега, Нини вдруг ощутил усталость, ему захотелось помочиться — под снегом, таявшим вдоль теплого ручейка, показалась темная земля. Отойдя на несколько шагов, Нини нагнулся, быстро слепил снежного человечка, повязал на него свое кашне и стал науськивать собаку:
— Фа, гляди, это Браконьер, ату его!
Но собака пугалась человечка, пятилась, лая и не сводя с него скошенных глаз; тогда мальчик слепил несколько снежков — бах, бах — человечек был уничтожен. Нини звонко расхохотался, и хрустальное эхо, пробуженное в снегах его голосом, раззадорило мальчика; он снова расхохотался, а потом крикнул раз и другой, все громче, испытывая блаженное ощущение полноты бытия. Не переставая кричать, он поднялся на косогор и оттуда заметил Браконьера — да, это он, собственной персоной, внизу, в долине, бредет, тяжело ступая, по парам сеньоры Кло. Нини онемел, чувствуя, что внутри у него волной подымается гнев. Закон запрещал охоту в дни, когда лежит снег, — ведь дичь тогда сразу выдает себя следами, и куропатке, например, никак не спастись, не улететь. А этот Браконьер рыщет здесь, и, словно мало ему того, что снег лежит, он еще ходит с ружьем наизготовку, дулом к земле — вдруг что выскочит. Мальчик видел, что Браконьер направляется к нему, и хотел было удрать, но тот перерезал дорогу. Матиас Селемин был мастак ходить по снегу, и, глядя издали, как ловко он скользит по искрящейся поверхности холмов, можно было подумать — вот единственный обитатель этого мира. Браконьер поравнялся с мальчиком и, угрожающе скаля хищные свои зубы, спросил:
— Это ты, бездельник, визжал там наверху?
— Я.
— Посмеялся всласть, да? Хохочешь в одиночку, как сумасшедший.
Мальчик старался ускорить шаг, общество Браконьера было ему неприятно. Ягдташ у того был не пустой — нес, наверно, двух зайцев.
— Следов не видал, малыш? — спросил он у Нини. — И где это, черт возьми, прячутся тут у вас барсуки?
— Не знаю.
— Не знаю, не знаю! Ручаюсь, что знаешь.
Мальчик передернул плечами.
— Выгоняет-таки вас Хустито из землянки, а? Куда же вы денетесь, бездельники? Если кролику заткнуть нору, ему крышка, это известно. То же и с тобой будет за то, что рот у тебя всегда на замке.
Вниз по склону сбегали маленькие следы босых ног Нини рядом с огромными отпечатками подбитых гвоздями подошв Браконьера и с легкими следами собачьих лап. Унылая, мертвенно-белая земля, лишь слегка вздувавшаяся округлыми волнами холмов, походила на поверхность закипающего молока.
Дядюшка Крысолов сидел на корточках у огня. Заслышав шаги мальчика, он поднял глаза.
— Видал того? — спросил он, сдерживая страстное любопытство.
— Нет, — сказал мальчик.
— Дурьвино его видел.
— Это еще неизвестно, — сказал Нини, — в поле ни души.
Бегающие зрачки Крысолова сверкнули под веками и уставились на огонь, но он ничего не сказал. Мальчик тоже молчал. Уже с месяц Крысолов ни о чем другом не думал, как о своем сопернике. Нини пытался его уговорить, втолковать, что речка принадлежит всем, но Крысолов с дикарским своим упрямством твердил одно: «Крысы мои, он у меня их крадет», и пыхтел от натуги и ожесточения.
На святого Мелитона выглянуло солнце, снег растаял, и к вечеру остались лишь жидковатые белые пятна вдоль складок на холмах с северной стороны. В этот вечер Столетний наконец слег, и Нини, узнав об этом, спустился в деревню посидеть с ним. Над убогой койкой висела клизма, рядом с ней — дешевая лампа, а над дешевой лампой — литография Святой Девы. С неподвижным, как маска, лицом, даже не глядя на мальчика, старик сказал:
— Нынче днем, прежде чем улечься, захотелось мне послушать, как шумит ветер в початках шпажника, — так я делывал в молодости. Вот лег я у речки и стал слушать, но шум был другой. Все проходит, ничто в жизни не повторяется, сынок.
Мальчик заговорил о снеге, и о Браконьере, и о зайце, притаившемся под дубком, и, наконец, умолк, уставившись на черную тряпку, что закрывала у старика половину лица. Дышал больной прерывисто и неровно, но, когда мальчик умолк, не сказал ни слова. На другой день Нини снова пошел посидеть возле него и, как начало смеркаться, встал и зажег лампу над изголовьем кровати. Целую неделю Нини ежедневно навещал больного. Они почти не разговаривали, но, как только дневной свет за окном угасал, Нини — хоть никто не просил — зажигал лампу. На седьмой вечер, едва мальчик зажег свет, Столетний дрожащими пальцами вцепился в черную тряпицу, приподнял ее и сказал:
— Подойди сюда.
Сердце Нини забилось неровно. Лицо старика под тряпкой представляло собой кровавое месиво — ни клочка кожи, одно мясо, — а на лбу его, поближе к виску, желтела кость. Столетний глухо засмеялся и, глядя на побледневшее лицо мальчика, сказал:
— Что? Еще не доводилось видеть череп у живого человека?
— Нет, — сказал мальчик.
Столетний опять тихонько захихикал и сказал:
— Когда помираем, всех нас едят черви. Чего тут дивиться, сынок. Просто я уже так стар, что у червей терпенья не хватило дожидаться.
9
На святого Секунда, вот уже четыре года подряд, в деревню вваливалась орава эстремадурцев. На веренице разубранных осликов пестрым караваном въезжали они в деревню с песнями, будто не пятьсот километров в десять дней по пыльным дорогам верхом проделали, а только что вынырнули из теплой ванны и хорошо выспались. Артель эстремадурцев располагалась в хлевах Богача, которому они платили по пять реалов в день с носа, а так как оставались они в деревне почти на полгода и было их в артели двенадцать человек, то дон Антеро каждый год клал себе в карман около одиннадцати тысяч реалов.