Настоятель сделал рукой знак двум служкам, и те благоговейно взяли с домашнего алтаря что-то завернутое в желтую далембу[17].
— Это святыня монастыря — знамя великого Чингисхана! — торжественно произнес Норбо-Церен. — Оно будет знаменем восстания. Разверните!
Служки, бормоча молитвы и содрогаясь от суеверного ужаса, сдернули желтую далембу. И все увидели то, что, казалось бы, давно было потеряно во тьме времен: темно-синее парчовое знамя, очень старое, но словно все еще хранящее отблеск тех далеких веков, когда монгольские всадники владели половиной мира.
У всех вырвался возглас изумления. Заговорщики склонили головы, застыли в неподвижном молчании. Многие слышали о знамени Чингисхана, якобы хранящемся в тайниках монастыря, но мало верили этому. Вот оно, это знамя, как рука, протянутая древними батырами повстанцам, замыслившим свержение народной власти!
Поднялся Накамура. Он уже обрел душевное равновесие и почувствовал себя вождем этих людей. «Старая лиса Макино увидит, что для меня нет невозможного, — думал он. — Я не позволю никому загребать жар моими руками. Мне достанется слава и обеспеченная жизнь. Меня надули, но тем хуже для тех, кто меня надул. Это я подниму восстание… я один!» Он представил охваченные огнем предприятия, выжженные пастбища, ревущих коров, людей, бегущих в панике от чумы, лужи крови на земле, и лицо его прояснилось. Им овладело вдохновение, и он заговорил о великой Монголии от Забайкалья до Восточного Туркестана, о божественной миссии Японии:
— Мы стянули на границы миллионную армию. Хоть сегодня она готова обрушиться на голову нашего общего врага — Россию. Восстание здесь будет сигналом для наших войск; мы не нападем на Монголию, а придем ей на помощь. Мы восстановим старые порядки, вернем пострадавшим скот и имущество, разгоним аратские объединения, ликвидируем госхозы, повесим руководителей новой власти…
Чем дальше говорил Накамура, тем сильнее блестели его глаза. Лица слушавших его просветлели. Они смотрели на японца с ожиданием. Вот он, будущий избавитель от народной власти, отдавшей лучшие пастбища аратам. Ну, а если сюда придут японцы, то что же из того: ведь можно жить и с японцами! Были бы пастбища, был бы скот.
— Монголы, помните: в наших жилах течет родственная кровь, — закончил Накамура.
Все зашумели. Даже Норбо-Церен широко раскрыл свои совиные глаза.
— Что же сейчас получается? — вскочил подогретый словами японца хозяин юрты Бадзар. — Мы должны подчиняться всякой аратской рвани… — Он задохнулся от приступа бешенства и стукнул кулаком по столику: — Сын пишет из Улан-Батора: большой город в наших местах строить будут, голодранцев учить будут, верблюжью шерсть, масло, молоко скупать у аратов будут, врачей пришлют, госхоз организовывать будут, хотят прогнать меня с насиженного места, забрать мои лучшие пастбища. Уже сейчас нет житья от проклятого Аюрзана и его бедняцкой артели…
Колючие глазки Бадзара сверкали, бородка вздрагивала.
После того как излили злость, заговорили более спокойно, стали намечать планы, дали поручения, установили сроки. Когда же заговорили о том, кто и чем должен пожертвовать для общего дела, поднялся спор. Каждый хотел участвовать в восстании за счет соседа. Жаловались на бескормицу, на падеж скота. Но Накамура прикрикнул на заговорщиков, и они, охая и ворча, стали раскошеливаться. Разбойник Жадамба был назначен главным агентом по закупке оружия. Князь Ванчиг должен был связаться с остальными членами повстанческой организации, предупредить их о дне выступления.
«Не так уж все безнадежно, как мне показалось вначале», — думал Накамура. Ему даже понравился Бадзар. В его юрте можно жить безбоязненно. Кому придет в голову заподозрить в чем-нибудь почтенного старика, отца крупного ученого-монгола?
Как далеко забросила судьба подпоручика Накамуру! Все происходившее казалось ему сном. Где-то он числится в списках штаба Квантунской армии, среди офицеров у него много друзей, и каждый думает, что Накамура уехал в командировку, скоро вернется. Накамура любил шумную компанию и крепкое сакэ[18].
Только он не любил приключений, считал их злейшим врагом каждого разведчика. Нет ничего приятнее, как хорошо все обделать и без всяких приключений, спокойно вернуться к друзьям. Он будет руководить восстанием и в то же время до поры до времени оставаться в тени. А когда войска перейдут границу, можно будет заявить о себе. Как степной пожар, мятеж будет перекидываться из одного аймака в другой, оставляя за собой черные палы. Нужно подумать о составе нового правительства. Впрочем, к черту! У «Великой Монголии» должен быть хан. Почему бы не провозгласить им своего нынешнего телохранителя, глуповатого Очира? Очир-хан… Звучит неплохо. А это будет значить, что истинным правителем Монголии сделается он, Накамура, инициативный, волевой офицер. В человеческой истории случались и не такие чудеса, В Японии военное сословие всегда ставило императоров, а если они оказывались непослушными, низвергало их.
Интересные были времена.
Накамура захмелел от выпитой арьки[19] и кумыса. Он сидел на туго скатанном ковре, погруженный в свои честолюбивые мечты. Гости ели жирную баранину, пили кумыс, рассказывали разные веселые истории.
Среди гостей находился заведующий геологическим кабинетом Ученого комитета Цокто. Он со страхом смотрел на темно-синее потертое знамя Чингисхана и думал, что, сам того не желая, кажется, попал в скверную историю. Подумать только: он — среди заговорщиков, он — враг народной власти! Его могут схватить работники МВД и упрятать в тюрьму, а после суда могут даже расстрелять.
Никакие оправдания не помогут: это он, Цокто, привез сюда японского шпиона Накамуру и сына монгольского князя, живущего во Внутренней Монголии, этого толстого Очира! Они все считают Цокто своим, доверяют ему, а он дрожит, как овечий хвост, не знает, как выпутаться из этой истории.
Все произошло как бы само собой. Перед отъездом из Улан-Батора в Гоби Цокто по просьбе профессора Бадраха завернул к нему на квартиру: Бадрах говорил, что хочет передать с Цокто письмо и подарки своему отцу, Бадзару.
Бадрах жил в небольшом белом доме неподалеку от почты. Во дворе, как и во всех дворах в Улан-Баторе, стояла летняя юрта.
Бадрах встретил Цокто на пороге и завел его в дом, пригласил на кухню шофера, угостил его чаем, конфетами, папиросами. Когда шофер вышел к машине, груженной экспедиционным добром, Бадрах провел Цокто в свой кабинет.
— Отдохни, Цокто, перед большой дорогой. Хочешь вина и печенья? Твой джолочи подождет, покараулит машину.
Цокто не посмел отказаться: он очень уважал Бадраха, ученого человека, написавшего толстые книги на английском языке. В доме Бадраха были только редкие вещи, какие он находил при раскопках древних городов и курганов: каменные и бронзовые статуэтки бурханов, портреты гуннов, выполненные вышивкой и резьбой, безделушки из темно-зеленого нефрита, серебряная домашняя утварь, табакерки в виде бутылочек, украшенные кораллами и резьбой по слоновой кости, золотые курильницы для благовоний, старинные индийские чаши «чиймаажин», шапки, отороченные соболем, керамические сосуды и бронзовые зеркала, древнее оружие. В углу стоял небольшой камень, усеянный незнакомыми письменами. На лакированном столике лежали избранные тома буддийской энциклопедии «Ганжур» и «Данжур», украшенные золотом, жемчугом, бирюзой, кораллами и лазуритом. Полки книжных шкафов ломились от остальных двухсот томов «Данжура» и от редких свитков. Были здесь и бесценные древние монголо-тибетские письмена, каменная черепаха с древнетюркскими знаками…
Когда Цокто почувствовал, как после выпитого вина деревенеет нос, Бадрах как бы нехотя взял со стола металлическую пластинку с какими-то знаками и спросил:
— Знаешь, что это такое?
— Нет, учитель.