— Что с тобой? — повторила Оля и сделала робкий шаг к Тимофею. — Что случилось?

Голованов встал со стула и спрятал платок в карман.

— Ребята, — улыбнувшись, начал Тимофей, — а ведь я ни в каком деканате не был, никто меня туда не вызывал…

В шестнадцатой аудитории снова стало тихо.

— Да-да, — продолжал Тимофей, — никто меня в деканат не вызывал, никто не говорил, что Пахомова хотят исключить…

— Как не вызывал? Как не говорил? — единым выдохом ахнула вся пятая французская.

Голованов сокрушенно покивал головой, как бы подтверждая абсолютную правдивость своих теперешних слое, опровергавших его прежнее, ложное заявление о вызове в деканат.

— И декан не предлагал тебе обсудить персональное дело Пахомова? — в ужасе спросила Оля Костенко, начиная догадываться о том, что вся пятая французская пала жертвой какого-то дьявольски хитроумного тимофеевского плана.

— Конечно, не предлагал! — радостно подтвердил Тимофей. — Разве мог бы декан предложить мне такое вопиющее нарушение комсомольской демократии?

— Так зачем же ты устроил всю эту комедию? — отшатнулась от Голованова Оля Костенко. — Зачем был нужен весь этот маскарад?

— А затем я устроил всю эту комедию, что я действительно лучший друг Пахомова! — заорал Тимофей на всю шестнадцатую аудиторию. — Затем я устроил всю эту комедию, что до сегодняшнего собрания всем вам наплевать было на Пахомова! Он погибал у вас на глазах из-за своего проклятого баскетбола, а никто из вас ни разу даже не подумал о том, что его действительно могут выгнать из университета за прогулы! Никто из вас даже не почесался, чтобы остановить этого запойного баскетболиста в его гибельном увлечении!

Пятая французская, пристыженная справедливостью предъявленных обвинений, подавленно молчала.

— Я не собирался устраивать никакого маскарада! — продолжал орать Тимофей. — Я хотел просто обсудить поведение Пахомова на собрании! Но вчера, разыскивая его, я увидел, как он играл против команды наших мастеров… Эх, ребята, если бы вы видели, как играл вчера этот негодяй против мастеров! Ведь он же талант в спорте! Ведь он почти один чуть было не обыграл и Валеру, и Федота, и Хрусталева, и Барашкина! Вы бы только послушали, что о нем говорили вчера на кафедре физкультуры! Его же называли почти гением!.. И вот тогда я подумал о том, что если Пахомова выгонят за прогулы из университета, то все мы — вся пятая французская! — будем виноваты в том, что наш факультет потерял такого замечательного спортсмена, а наша группа, — в общем-то, неплохого парня и, может быть, даже способного журналиста в будущем. Ведь он же писал когда-то стихи, этот Пахомов, подумал я вчера на кафедре физкультуры. Ведь он же окончил школу с золотой медалью… И тогда я решил, что лечить Пахомова нужно каким-то очень сильным средством — таким же сильным, как и его страсть к баскетболу. И я придумал всю эту историю с персональным делом, исключением и вызовом к декану. Я сознательно пошел на это, чтобы как следует дать Пахомову по мозгам, чтобы встряхнуть его! — А теперь можете судить меня, теперь можете назначать мое персональное дело — я заранее согласен на любое наказание…

Пятая французская молчала. Пожалуй, еще ни разу за все три с половиной года, проведенных вместе в университете, никому из группы не приходилось испытывать столько разнообразных и противоречивых чувств одновременно. Тот перепад высот (от грозного «немедленно исключить» до ходатайства «об оставлении»), который ощутил в середине собрания Павел Пахомов, теперь, в конце собрания, переживала вся группа. Слишком большой контраст был в поведении и манере говорить начинавшего собрание Тимофея Голованова— и Тимофея Голованова, завершающего грозное судилище над криминальной и теперь уже совершенно легендарной личностью студента Пахомова.

Умом, конечно, все понимали, что на такую сложную и даже опасную авантюру (с точки зрения своего авторитета групкомсорга) Тимофей мог пойти действительно только из чувства большого товарищества. Инспирируя мнение деканата и даже самого декана, Голованов рисковал очень многим, но, как говорится, чего не сделаешь для лучшего друга.

А вот сердцем принять столь сложный замысел Тимофея Голованова, удавшийся, кстати сказать, почти на сто процентов, сердцем принять эту многоходовую «педагогическую» комбинацию было, конечно, трудно.

И поэтому пятая французская напряженно молчала.

— Ребята, — как всегда, первой овладела своим настроением Оля Костенко и обратилась сразу ко всей аудитории. — Ребята, у меня есть два предложения, голосовать за которые, наверное, можно одновременно. Первое: объявить комсоргу нашей группы Тимофею Голованову устный выговор за дезориентацию комсомольского собрания. И второе: объявить комсоргу нашей группы Тимофею Голованову благодарность…

— За что? — хищно крикнула с места Галка Хаузнер.

— За что? — задумалась Оля. — Пожалуй, я сейчас не смогу дать точную формулировку этому предложению… Может быть, за то, что после сегодняшнего дня Тимофея действительно можно уверенно считать самым лучшим другом Паши Пахомова…

— Голосуй, Ольга! — хором рявкнули из последнего ряда Боб Чудаков и Эрик Дарский. — Время идет!

— Кто за эти предложения? — улыбнулась Оля Костенко. — Повторяю: голосовать можно одновременно…

И снова шестнадцать рук взметнулось над полукруглыми, круто уходящими к потолку деревянными рядами аудитории.

И почти одновременно в коридоре зазвенел звонок, возвещавший о начале очередного учебного дня как на самом факультете журналистики, так и во всем Московском государственном университете имени Ломоносова.

2

Великое и бесконечное движение многочисленных университетских «народов» можно было наблюдать на углу Моховой улицы и улицы Герцена каждый день в девять часов утра в те самые времена, о которых рассказывает наше повествование. Знаменитый студенческий перекресток в самом центре Москвы, напротив Манежа, разделявший два главных корпуса старых зданий университета, в буквальном смысле этого слова кишел представителями всех областей знания.

Река молодости, жаждущей познать мир — его прошлое, настоящее и будущее — во всех многочисленных проявлениях, плескалась своими беспокойными волнами в девять часов утра у стен университета оживленно, задиристо и весело и растекалась говорливыми ручейками по факультетам и этажам, по лекционным залам и научным кабинетам, по библиотекам и аудиториям.

В потоке «гуманитариев» (юристов, философов, историков, экономистов, филологов), шагавших по устоявшейся традиции в начале каждого учебного дня в сторону больших аудиторий в том самом здании, перед которым с бронзовым свитком в руках задумчиво стоял Михаил Васильевич Ломоносов, — в этом самом потоке «гуманитариев» плыл и маленький кораблик пятой французской группы, на борту которого всего лишь несколько минут назад произошли едва ли не самые серьезные события за всю трехлетнюю историю ее существования.

Закончив свое бурное комсомольское собрание, пятая французская торопилась теперь к шестьдесят шестой аудитории — третьей по вели-. чине гуманитарной аудитории университета, где должна была начаться общая для всего четвертого курса факультета журналистики лекция по всеобъемлющему, многолетнему и не имевшему, казалось, ни начала, ни конца почти энциклопедическому курсу, носившему неопределенное и замысловатое название — «Теория и практика периодической печати». Технический секретарь факультета журналистики Глафира Петровна сокращенно обозначала эту громоздкую научную дисциплину в расписании занятий, огромной бумажной простыней висевшем на дверях деканата, всего лишь пятью буквами: «тр. и пр.», то есть «теория и практика». Студенты же факультета мгновенно переделали это «тр. и пр.» в живописное сочетание из двух слов — «тыр-пыр», каковым словосочетанием и назывался чаще всего этот курс — один из главных предметов, изучаемых на факультете журналистики, — во всех студенческих, а иногда даже и преподавательских разговорах.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: