На виду у всей деревни избили Никиту, приставили к стенке канторы.
– Вот так будет лучше, надёжней, – довольный, бургомистр окинул взглядом притихшую толпу. – Следующий вид наказания – расстрел! Сами должны понимать, что неисполнение приказов немецкого командования и районной управы – это тяжкое преступление. И оно карается одним – расстрелом. Поэтому, что говорить и что делать – отныне будете знать твёрдо.
Сегодня же обмерить все поля колхоза с точным указанием, где, что и сколько посеяно. А чтобы вам не было повадно, оставляю в Вишенках как контролирующий орган отделение полиции во главе с Василием Никоноровичем Ласым. Он будет полноправным представителем и немецкого командования, и представителем районной управы, – указал рукой на топтавшихся рядом группу полицаев, выделив немолодого уже, лет под пятьдесят, мужика с винтовкой, в чёрной форменной одежде.
– Через две недели у меня на столе в управе должны лежать все данные о ходе уборки урожая 1941 года. Но! Никакого воровства, обмана быть не должно! Всё до последнего зёрнышка убрать, смолотить и отчитаться. Только потом будем вести речь о выплате трудодней. Учтите, это вам не советская власть, а немецкий порядок.
– И сколько, мил человек, господин бургомистр, мы будем иметь на один трудодень? – спросила Агрипина Солодова, бывшая сожительница Кондрата-примака. И тон, и то выражение мести и справедливости, что застыло на лице молодицы, не предвещали ничего хорошего. Ещё с первого мгновения, когда женщина увидела такого начальника, глаза заблестели, губы хищно сжались, тонкие ноздри подрагивали в предчувствие большого скандала.
– Иль мне по старой памяти поблажка будет, ай как? Всё ж таки тебя, страдалец, сколько годочков кормила, от деток отрывала. А ты, негодник, сбёг! Сейчас ты снова в начальниках, как и хотелось твоей душеньке. А мне как жить старой, немощной? Долги-то отдавать надо! Не за бесплатно же обжирался у меня, прости, Господи, детишек моих родных объедал, харю наедал, что хоть поросят бей этой рожей, такая жирная была, не хуже теперешней.
– Заткните поганый рот этой бабе! – прохрипел Кондрат, не ожидавший такого подвоха от некогда приютившей его женщины.
– Халда! Шалава!
– К-к-как ты сказал? – взвилась Агрипина, уперев руки в бока.
Ни для кого не секрет в Вишенках, что сварливей и скандальней бабы в деревне не сыскать, а тут такой повод… Грех, истинно, грех не воспользоваться, не отыграться за порушенные надежды, что когда-то возлагала она на этого мужчину.
– Кто я? Как ты сказал? Это я-то халда и шалава? А ты-то, ты с мизинчиком меж ног кто? Мужик? Как бы не так! Бабы! Людцы добрые! – женщина перешла на крик, закрутила головой, чтобы слышно было всем, призывая в свидетели земляков. – Да этот боров за всё время ни разу, как мужчина, как мужик так не и смог ублажить меня, а туда-а же-е! – и уже грузным телом торила себе дорогу, пробивалась к Кондрату-примаку.
– Я ж его взяла в примы, приютила, дура. Думала, надеялась, что ублажит, успокоит исстрадавшее тело моё без мужицкой ласки. А он, а он-то, бабоньки!? Елозил сверху своим огрызком, и то по праздникам, тьфу, Господи, а, поди ж ты, гонорится. Я тебе так отгонорюсь, что места не найдёшь, антихрист! Оторву всё, что ещё осталось, что раньше терпела, не оторвала, – и решительно двинулась на бургомистра. – Забыл, холера, чёрт бесстыжий, как я тебя рогачом охаживала?
Кондрат кинулся, было, по старой памяти убегать, но вспомнил вдруг, что он уже и не примак, а начальник, да ещё какой!
Остановился, измерил презрительным взглядом женщину, поджидал, пританцовывая от нетерпения, от предвкушения.
Агрипина налетела из толпы прямо на застывшего в ожидании Кондрата, как он тут же залепил бывшей сожительнице оплеуху изо всей силы. От неожиданности женщина замерла на мгновение, и тут же бросилась с кулаками на Кондрата, успела-таки впиться ногтями в жирное, обрюзгшее лицо сожителя.
– Хлопцы-ы! Хлопцы-ы! – заблажил бургомистр. Такого поступка, такой наглости он не ожидал: что бы на представителя власти и с ногтями!? И при народно?!
– Чего ж стоите? В расход курву эту! В расход! – и всё никак не мог сбросить, отцепить от себя Агрипину.
И жители, и полицаи, и даже немецкие солдаты заходились от хохота, наблюдая за тщетными потугами бургомистра освободиться, избавиться от женщины, от такого принародного позора.
– Я тебе дам курву! Пёс шелудивый! Огрызок! – не унималась женщина, всё так же продолжая нападать на Кондрата, раз за разом доставая ногтями лицо противника. – Я тебе покажу и халду, и шалаву!
Ефим видел, как бургомистр выхватил пистолет из кобуры, и тут же раздались выстрелы.
Агрипина ещё с мгновение недоумённо смотрела на бывшего сожителя и начала оседать на землю всё с тем же застывшим недоумённым выражением на лице.
Тело женщины уже лежало у ног Кондрата, а он всё стрелял и стрелял с неким упоением, злорадством, остервенением.
– Вот тебе! Вот тебе! Шалава! Шалава! Халда! Халда! Курва!
Курва!
И даже когда вместо выстрела прозвучал холостой металлический щелчок, бургомистр всё ещё тыкал пистолетом в неподвижно лежащее тело бывшей сожительницы.
Смех мгновенно сменился ужасом, тяжёлым вздохом, что пронёсся над площадью у бывшей колхозной конторы. Такого здесь ещё никогда не видели, и потому растерялись вначале. Для них было диким вот так с людьми… В Вишенках не понимали, что так можно…
Несколько полицаев бросились к начальнику, повисли на руках, Ласый отнял пистолет, отвёл Кондрата в сторону, что-то нашёптывая на ухо. Немецкие солдаты с интересом продолжали наблюдать, переговариваясь между собой и посмеиваясь над этими непонятными русскими варварами.
– Rusiche sweine! Veih! – показывали пальцами на лежащую на земле женщину, громко смеялись. – Fraunzimmer! Zankisches Weib! (Русские свиньи! Скоты! Баба! Вздорная баба!).
И тут над площадью раздался душераздирающий крик: к лежащей на земле матери кинулась младшая дочь Агрипины Анюта.
– О-о-ой ма-а-аменька-а-а-а! – заголосила, заламывая руки, упала на мать, обхватила, обняла, запричитала.
К ней присоединились голоса и её детей, внучек Агрипины, девчонок семи и десяти лет, что облепили Анну с двух сторон.
Сначала женщины из толпы колыхнулись, было, сделали попытку приблизиться к лежащей на земле Агрипине, прийти на помощь, за ними и мужики двинулись следом, как над головами раздались автоматные очереди.
– Halt! Zuruck! – немецкие солдаты начали теснить толпу обратно.
– Schweine! Veih!
Люди отхлынули, в страхе теснее прижимались, искали защиту друг у друга.
Это была первая смерть в Вишенках сначала войны, и все вдруг ясно и отчётливо поняли к своему ужасу, что не последняя, судя по поведению и полиции, и немцев. И потому интуитивно прижимались друг к дружке, всё явственней осознавая, что спастись в одиночку будет трудно, почти невозможно, а вот сообща, вместе со всеми… Была надежда, не так было страшно, когда все вместе, на миру…
– Ну, вы поняли, сволочи, что ожидает того, кто смеет поднять руку на законного представителя оккупационной власти? – Кондрат к этому времени оправился, и, чувствуя поддержку и защиту со стороны немцев, опять взирал на притихшую толпу, гневно поблескивая заплывшими жиром глазками. На щеках ярко выделялись глубокие царапины, наполненные кровью.
– Напоминаю! С завтрашнего дня приступить к уборке! Головой отвечаете! – и направился к ожидавшим машинам, по пути пнув ногой лежащую на земле бывшую сожительницу.
– Шалава, курва, халда! Она ещё будет… – бормотал себе под нос бывший первый председатель колхоза в Вишенках Кондрат-примак, а ныне – бургомистр районной управы Щур Кондрат Петрович. – Все-е-ем покажу! Вы ещё не знаете меня, сволочи. По одной половице… это… дыхать через раз… Шкуру спущу с каждого, если что, не дай Боже. Будут они тут…
Данила, Ефим и ещё несколько мужиков остались на площади, отнесли тело Агрипины Солодовой в избу; женщины принялись готовиться к похоронам, сновали от избы к избе; строгал рубанком сухие сосновые доски деревенский плотник дед Никола, ладил гроб.