На открытых участках зимний ветер освежал девчонку, даже срывал из заиндевевших волос кусочки снега со льдом, потом стал приносить снежинки. Сначала нежные, ласковые они едва касались, приставали к разгорячённому лицу, и тут же капельками воды, больше похожими на слёзы, стекали по щекам, бодрили. Она даже рада была такому снегу. Но в средине ночи ветер усилился, усилился и снегопад, снег попадал в рот, налипал на глаза, мешал смотреть, дышать. Но и это не могло остановить ребёнка.
Напротив, в редкие минуты отдыха, что она позволяла себе, девчонка радовалась снегопаду, срывала наледь с лица, молилась, шептала в ночную метель, во мглу:
– Слава тебе, Господи, заметает следы, слава тебе, Господи! – и снова ложилась в упряжке, продолжала путь. А если чуть-чуть задерживалась, то тут же из санок слышался повелительный и недовольный голос ещё одной девчонки:
– Ну, чего встала? Так и замёрзнуть можно.
– Слезь, Ульянка, сестричка, – жалобно просила та, что упиралась впереди санок. – Слезь, помоги, мне тяжело. Или хотя бы иди сама, Улечка, родная, пожалей меня. Разомни ножки, торь дорожку, а я уж следом постараюсь, не подведу. Я сильная, я сдюжу.
– Ещё чего! Сама говоришь, что сильная, вот и дюжь, – раздавалось из санок. – Я тебя не просила в тот раз брать меня в Слободу, вот и не выпендривайся, тащи, подстилка немецкая.
– И – э-эх! – безысходно произносила девчонка, и опять обречённо впрягалась в санки.
Мальчик молчал. За всю дорогу он ни разу не сделал даже попытки помочь девчонке, и не заговорил с ней, ни единым словом не обмолвился, не произнёс ни единого звука. А он и не мог говорить, потому что давно умер, ещё недели две назад умер. Трупик ребёнка лежал вдоль саней, босые, закостеневшие ноги свисали из задка санок, цеплялись пятками за снег, оставляя на нём такие же следы, как и от полозьев. Лицо прикрыто повязанной вокруг головы тряпкой, что была когда-то медицинским халатом. Синие, ледяные, почти прозрачные руки лежали на груди.
У изголовья трупа сидела девочка, укутанная в платок, поверх платка на голове была надета шапка умершего мальчика. Она зябко куталась в серое пальтишко, подпоясанное как кушаком ещё одним платком, сверху на ней был наброшен тулупчик с плеч девочки, что тащила санки, ножки обуты в валенки. Она то и дело привставала, меняла положение, пытаясь размять занемевшее тело.
Бои в Вишенках и Пустошке начались в начале октября и прекратились как раз за неделю до Нового 1942 года. Все тогда говорили, что немцев погнали от Москвы, вот им и не до партизан стало. Эту новость принесли Кузьма и Вовка. Они слушали радио в партизанском штабе, там и узнали о победе советских войск под Москвой. Это была передышка. Передышка не только для партизан, но и для всех жителей Вишенок, которым посчастливилось выжить в этом аду, что продолжался более трёх месяцев.
Несколько раз Фрося вместе с Танькой, Никиткой, Ульянкой, Стёпкой и другими местными ребятишками пробирались из семейного лагеря, что в лесу, до деревни. Здесь они лазили по пепелищам, искали чудом уцелевшие посуду, одежду. Если Пустошка сгорела на половину, то Вишенки выгорели дотла. Не оставалось ни единого дома, ни единого строения, даже сады, и те выгорели. В конце ноября два дня подряд её бомбили немецкие самолёты, и только после этого немцы смогли войти в деревню уже по снегу. Но ни единого жителя там не обнаружили. Ещё сначала боёв они ушли в лес, укрылись в блиндажах и землянках, что сделали там заранее.
Деревня перестала существовать. Сгорела до основания. Однако у некоторых в подполе или в погребах уцелела, сохранилась картошка, её тоже доставали, тащили в семейный лагерь. Даром, что чаще всего она была уже мороженой, мёрзлой, но и из такой женщины тоже умудрялись хоть что-то готовить, кормить не только детей, семьи, но и партизан. Не до жиру. Неимоверно радовались чудом сохранившимся солениям, квашеной капусте, мочёным яблокам, солёным огурцам.
Фрося уже знала, что Кузьма в партизанах заведует оружейной мастерской. Ему же доверили прослушивать раз в неделю радио, узнавать все новости, а потом доводить до партизан, распространять по окрестным сёлам. Фрося часто помогала брату, от руки переписывая сводки Совинформбюро. Ей это нравилось, она чувствовала свою причастность к борьбе против захватчиков и очень гордилась этим. Конечно, она просилась в настоящие партизаны, в отряд на любую должность, но её не брали из – за маленького роста.
– Подрасти, пигалица, – гудел в усы начальник штаба Корней Гаврилович Кулешов, когда она осмелилась подойти к нему в семейном лагере.
– Я могу, я всё могу, я сильная, дядя Корней! Я всё сдюжу! Могу разведчицей, вы только возьмите меня, я вас прошу. Не пожалеете. И стрелять смогу, не смотрите, что я малого роста. Мал золотник, да дорог. В школе из винтовки ещё как стреляла, лучше многих мальчишек.
Но не смогла убедить. Самое большое, что позволяли, так писать листовки. И на том спасибо.
И на самом деле. Ей уже исполнилось пятнадцать лет ещё по осени, всё, что должно быть у девочки к этому возрасту, у неё было. Может быть не таких размеров, как ей хотелось бы, однако… однако было. Но вот рост… Незнакомые люди принимали её за ребёнка, за девочку-несмышлёныша. А как принимать по – другому, если она чуть-чуть выше Ульянки, которой ещё только десять, одиннадцатый годок. Вот и спорь с людьми, доказывай.
В передышку перед Новым годом в семейный лагерь заскочил папа, Вовка, Кузьма, Вася. Это были редкие минуты, когда почти вся семья собиралась вместе за последние месяцы.
Мама не знала, куда посадить дорогих людей, чем потчевать, хотя в семейных запасах Кольцовых давно уже была огромная дыра. Однако чаем угостили, даже было несколько шанежек, которые мама испекла неведомо из чего. Там же, на семейном совете решили отправить малышню в Слободу к Агаше. Вернувшийся из учёбы в духовной школе Пётр, где его рукоположили в священники, передал как-то через связных, что немцы особо-то и не трогают священника. Живут они с матушкой Агафьей на удивление спокойно в это далеко неспокойное время. Немцы их не тревожат, даже не заходят в церковь. Есть-пить в доме имеется, покойные бабушка с дедушкой засадили огород, Агаша всё прибрала, сделала неплохие заготовки в зиму.
– Всё ж таки лучше, чем в землянках голодными да холодными в лесу сидеть, – настаивала Марфа, больше обращаясь к Даниле и Кузьме, чем к другим членам семьи. – Не дай Боже вычислят наш лагерь, направят самолёты, тогда всё, конец, а так хотя бы детишки спасутся. Да и отъедятся, даст Бог. А то уже на детей не похожи: тощие, краше в гроб кладут… А им расти надо, так что… Да и морозы…
Как не упиралась Фрося, как не отнекивалась, не отказывалась, а пришлось смириться, вести малышню в Слободу к Агафье. Танька осталась там, в лесу. В последний момент поднялась температура, кашель. Доктор Дрогунов запретил ходить ей по морозу, положили в партизанский лазарет. А Стёпка отказался наотрез идти до Агаши. Мол, мамку с Танькой одних не оставит. Пригляд за ними мужской должен быть, мужская рука в хозяйстве нужна. Вроде и посмеялись над ребёнком, но оставили в лагере.
Пошли Фрося, Никита и Ульянка. Та как узнала, что пойдет в Слободу, от радости места себе не находила.
– А Новый год мы будем у Агаши праздновать? – допытывалась она у мамки Марфы и маменьки Глаши.
– Быть бы живу, доченька, – отвечала Глаша, собирая дочку в дорогу. – Там увидите. Как Бог даст. Его бы, год этот, хотя бы пережить, а ты – праздновать… Не до праздников, доня.
Уходили по льду Деснянки. К этому времени она хорошо взялась льдом, и не так заметно будет: всё же не дорога, по которой можно было встретить немцев или полицаев.
Ефим успел забежать, проводил по руслу реки за омуты, попрощался.
День удался, как на заказ: тихо, солнечно. Мороз, правда, крепкий, но если не стоять на месте, да лицо закрыть шарфом, так и ничего, идти не в тягость. До Слободы добрались без приключений, засветло. Разве что Ульянка начала капризничать ещё не дойдя до Борков. Всё порывалась сесть в снег, хныкала, просила поесть; сожалела, что не взяли санок, а то бы Фрося с Никиткой домчали её с ветерком.